Никогда не думал, что придется об этом вспоминать.
За последние двадцать лет я видел Чижова раза три. Или четыре, не больше. Почему так… нет, уже не вспомнить. Я таранил аспирантуру, какая-то жизнь шла, вечно не было денег, уроки какие-то давал — математика, физика, готовил чьих-то детей в институт, дочь росла… и выросла… нет, об этом даже думать не хочу, а Чижов метался где-то там в партиях, где-то на Севере, потом на Дальнем Востоке, потом вдруг поступил в университет на факультет журналистики, бросил, пробовал пробиться в литературу, потом публиковал шахматные задачи… Один раз я встретил его на набережной Фонтанки: я бежал, поворачивая с Московского, бежал трусцой, сбрасывал вес, а он делал правый поворот с моста, пропустил меня, а потом засигналил, остановил свой побитый «Запорожец» непристойно канареечного цвета, какой-то разговор потек, забурлил своими обычными и пустыми «Где, что, как, ты звони, как Люся…» Клочковатая борода его выглядела неухоженно, говорил он бравурно, но глаза были невеселыми… Еще раз встретились на чьих-то похоронах, из наших кто-то, он только поднял руку… Потом в Доме кино на просмотре, он был с какой-то молоденькой девушкой, оставил ее, подошел к нам с Люсей, и не хотелось ему, похоже, было возвращаться к этой красивой девушке… потом, когда просмотр закончился, он усаживал ее в кобальтовые «Жигули», и я еще удивился, откуда у него «Жигули»…
Люся в его сторону не глядела, но мне показалось, что она знала что-то… больше, чем хотела показать. И если бы она не сердилась всегда, когда будишь ее, я бы хотел ее расспросить сейчас…
Но она спала.
«Всем, всем, — говорил приемник, — я гидрограф…»
Я так и не понял, откуда послал этот пакет Чижов. И еще — откуда у него оказался наш новый адрес…
Шелковые красные тесемки завязывались и развязывались легко. Я снова прочитал страницу, обращенную ко мне. Душеприказчик! Это звучало так, словно я был назначен распоряжаться на чьих-то похоронах! А что дальше?
Дальше я обнаружил еще лист. Он был совершенно пуст, только в правом углу было напечатано на пишущей машинке, у которой западала буква «н», следующее:
«Здесь будет предпринята попытка рассказать историю человека, однажды задумавшегося над собственной жизнью.
Не исключено, что он сделал это слишком поздно».
И ниже от руки:
«Время и место не имеют значения».
Какое это все имело отношение ко мне? Или все-таки имело?
Ответ я получил скорее, чем ожидал. Для этого мне пришлось только отложить почти пустой листок бумаги в сторону. Под ним лежала фотография. Я узнал бы ее из тысячи. Потому что в моем собственном доме на дне одного из бесчисленных ящиков лежала, аккуратно переложенная для лучшей сохранности двумя картонками, точно такая же. Только все эти годы я думал, я просто был уверен, что второй такой не существует. Этот снимок был сделан когда-то Витькой Лактионовым, спецкором ТАСС, он жил на нашей лестнице этажом ниже в такой же немыслимой и необозримой коммунальной квартире, — вот этот-то Витька и подарил мне фотографию, которая в свое время долго висела для всеобщего обозрения за витринным стеклом спортивного магазина «Динамо» на Невском; теперь уже нет этого магазина… да и, впрочем, многого уже нет, в том числе и самого Витьки, который сгорел от рака легких два года назад, прокурив их до того, что врачам на Песочной уже нечего было и резать.
Как удалось Чижову получить эту фотографию, я так никогда и не узнал. Но в ту минуту я меньше всего думал откуда и как — просто смотрел.
Давным-давно, когда мы учились в школе, нам приходилось писать сочинения. Разные, но суть не в этом. А в том, что писались по общей схеме: вступление, изложение, заключение. И мне показалось, что пожелтевший этот снимок, возвращавший меня в те забытые времена, был чем-то вроде вступления. Это была предыстория того, что мне случилось потом прожить, только тогда, точнее в то время, я ничего о предстоящей мне жизни не знал.
Снимок был хотя и пожелтевший, но четкий, Витька Лактионов был мастером своего дела. На снимке видна была лодка, четверка скиф без рулевого, если говорить языком протоколов. В каком же это было году? Не позднее тысяча девятьсот пятьдесят второго, да, не позднее. Даже пятьдесят первый. Лодка финиширует. По всему видно, что заканчивается какое-то соревнование. Скорее всего это чемпионат города, но может быть и регата. Снимок сделан со стороны реки, должно быть с катера, иначе и неоткуда.
Хорошо видны все четверо, на первом номере — Гаврилов, на втором — Чижов, потом Филимонов и Сомов. Сомов — загребной, а потому и всю лодку звали «сомами». Это было признание, как бы знак качества. Были еще «усы» — по загребному Славке Усову, но те гребли на «Авангарде»; были еще две-три подобные команды… но речь не о том. Итак, налицо четверка безрульная — элегантное, полное изящества сооружение из красного дерева, налицо и они сами. Хорошо видны их лица, яростные от последнего усилия, искаженные и злые. Они идут на захват, весла занесены над водой, в которой явственно можно различить маленькие лунки, своеобразные водовороты от предыдущего гребка. Можно даже отметить чисто техническое исполнение гребка: руки вытянуты, колени согнуты, сляйды в крайней точке. Похоже, что им осталось сделать еще два, максимум три гребка. Хорошо видны трибуны, не новые, а старые, деревянные и, надо это признать, довольно покосившиеся, но тем не менее полные народа, что толпится за дряхлым ограждением, рискуя того и гляди свалиться на бон, а то и просто в воду. Видны старые сваи, торчащие у самого берега за боном, и сам бон — темная полоска над серебряной водой.
Нет, пожалуй, им остается сделать не больше двух гребков — ибо виден судья, уже поднявший флаг у финишного створа. Да, это совершенно ясно, не больше двух. А может, и вообще один, последний. На боне стоит Василий Васильевич, дядя Вася, боцман, добрейшая душа и большой любитель пива. Он смотрит на финишный створ, руки за спину, и лицо его, большое и круглое, с перебитым носом, что делает его каким-то образом похожим на Жана Габена, сосредоточенно и спокойно: сколько таких финишей видел он в своей жизни и сколько увидит еще. Но главное не это: у самого бона, но на шаг выше, на сходнях, торчит некая долговязая фигура с веслом в руках. Вглядитесь в нее.
Это я.
Какого черта, уместно спросить, я там делаю? Отвечаю: моя собственная лодка, четверка клинкерная с рулевым, финишировала у этого самого бона пятью минутами раньше, без всяких, теперь можно признать честно, достижений, достойных упоминания. Может быть, именно поэтому, вместо того чтобы поскорее отнести в эллинг уже ненужное весло, я остался на боне разинув рот и с завистью смотрю, как четверка безрульная, в которой мне к этому времени лишь однажды, на замене, удалось посидеть, выигрывает и заезд, и чемпионат.
Да, с трудом продравшись своей заспанной памятью сквозь тридцатипятилетнюю толщу времени, я вспомнил отчетливо — это был чемпионат города, а никакая не регата, потому что по давней традиции, сложившейся у нас в городе, в регатах участвовали только восьмерки; правило, может быть, где-нибудь и нарушавшееся, но только не у нас, в то время когда все свои свободные дни, часы и минуты, часто до наступления прозрачного сумрака белых ночей, я, и, конечно, не только я один, проводил в клубе на Вязовой, длинной и кривой улице, уходившей вдоль реки до самой Крестовки, что отделяла Крестовский остров от Аптекарского и выводила в то же время к Елагину; берега ее в то неправдоподобно далекое уже сейчас время сплошь состояли из деревянных спусков к зеленой неподвижной воде, а на кромке спуска стояли простые деревянные эллинги, принадлежавшие либо темно-синему «Буревестнику», либо блекло-голубому с белой полосой «Электрику», и уже на самом выходе, как раз напротив Елагина, — «Строителю», славившемуся в то время своей фантастической восьмеркой с загребным Славкой Сдобным…
Но это так, к слову…
На заднем плане — если передним считать меня самого, так и увековеченного с удивленно раскрытым ртом на границе бона и сходней, хорошо видно здание нашего клуба. Не того, что стоит там сегодня, напоминая огромный плохо оштукатуренный куб из кирпича, а старого, возведенного без малого сто лет назад, с островерхой зеленой крышей и просторным, хотя и несколько вычурным балконом, с которого как нельзя более удобно было наблюдать за ходом гонки, ибо с него — и только с него — отлично видна была вся двухкилометровая трасса; именно поэтому балкон и был всегда полон народа, и фотография, о которой идет речь, как раз красноречиво подтвердила и увековечила это обстоятельство. Причем видно, что там, на балконе, люди ухитряются стоять в два яруса, используя для этого принесенные из кают-компании — так назывался огромный зал, где хорошо было после вечерней тренировки напиться обжигающего чая из огромного самовара, — стулья. И еще было видно на заднем плане многое: флаги расцвечивания, спускавшиеся по обе стороны трибун с конька клубной крыши, а дальше, по направлению к мосту еще какой-то флаг неизвестного происхождения, вычурные фонари на мосту и дальние, клубящиеся листвой, купы деревьев… но это уже далеко за мостом и трамвайной линией, у другого клуба, «Искра», чьи цвета (и тут я сам удивился, что помню это спустя столько лет) были ярко-зелеными с непременной алой полосой; там, на месте маленького уютного домика с немудрящим гребным хозяйством воздвигнут сейчас увеличенный до чудовищных размеров спичечный коробок с застекленным и всегда пыльным фасадом, в то время как от «Искры» не осталось и воспоминания.
Все это видно, и видно хорошо. А что не видно?
Многое. Груда бревен, например, возвышавшаяся бесформенной горой на левом берегу, на котором укреплен был тоже не попавший в объектив длинный шест — второй створ финиша. Не видна ни на левом, ни на правом берегу могучая фигура Серафимы Сигизмундовны Войтович, тренера этой четверки; щадя свои нервы, она предпочитает не смотреть на мучения своих подопечных. И не видны и никоим образом не различимы в громоздящейся толще времен судьбы этой четверки (или пятерки, если включать сюда и меня самого в качестве будущего душеприказчика).