Изменить стиль страницы

— Прошу всех встать и почтить память прекрасного поэта!

И мы поднялись в молчании, и застыл в дверях только что вошедший учитель математики, типичный дореволюционный педель, весьма далекий от поэзии глашатая революции.

После окончания семилетки мы разбрелись кто куда, и я, поступивший в фабзавуч, потерял контакты с большинством ребят из 7 «а» 22-й, да, собственно, и во время моего полугодичного пребывания в этом классе особых приятельств не завел. Мы с Мариком оставались для них, обучавшихся вместе с первого дня, пришельцами со стороны, чужаками, — в 14—15 лет медленно притираются друг к другу, ершатся. Будучи уже взрослым, на традиционные встречи выпускников, проводимые в школах, я ходил не в 22-ю, где получил свидетельство о неполном среднем образовании, а в 15-ю, которую так и считаю пожизненно своей.

Итак, я потерял связи с выпускниками из 7 «а» 22-й школы. И вдруг неожиданно мы сошлись, сблизились с Мирончиком, самым неконтактным из этого класса. Столкнулись случайно на улице — он учился в одной из немногих сохранившихся в городе девятилеток, — разговорились, условились встречаться. Нет, я не собираюсь задним числом через столько лет присоединять себя к друзьям Мирона. Наши отношения, как и с Аликом, в состояние прочной дружбы не перешли. Кстати, я познакомил их, Алика с Мирончиком. И хотя у них был общий интерес: Маяковский — Хлебников или Хлебников — Маяковский, они довольно быстро разошлись-разъехались как раз из-за этого «или». Так и не смогли установить справедливую очередность этих имен. Мирончик считал, что первым идет Маяковский, Алик отстаивал приоритет Хлебникова.

К Мирончику меня притягивало, кроме его начитанности и знания литературы, еще одно обстоятельство: у него была возможность при содействии знакомого служителя проникать (а я с ним!) в артистическую, за кулисы зала академической Капеллы, когда там устраивались вечера поэзии. А это были вечера неповторимые. Из-за кулис я слышал Сельвинского, громыхавшего «Улялаевщиной» и нежно стелившегося «Белым песцом», Багрицкого, который приехал в Ленинград незадолго до смерти и читал в серой домашнего покроя блузе, не стеснявшей его астматического дыхания, «Птицелова», «Бессонницу», «Контрабандистов». Был вечер трех поэтов: Асеева, Кирсанова и Уткина. Меня удивило участие в этом составе Уткина, уж больно диссонировали его стихи со стихами недавних «лефов». «Они теперь дружны», — сказал неодобрительно Мирончик. И я убедился, что он не только информирован о бытии московских поэтов, но и лично как-то связан с ними. Стоя в сторонке, я наблюдал, как он разговаривал по-свойски с Николаем Николаевичем Асеевым, причем Асеев слушал Мирончика с не меньшей заинтересованностью, чем Мирончик Асеева… В той же артистической я видел беседующих меж собой перед началом вечера Анну Андреевну Ахматову и Осипа Эмильевича Мандельштама; ни в каких мемуарах, ни в исследованиях я не встречал упоминания об этом совместном выступлении Ахматовой и Мандельштама. Но я их видел, слышал! И у меня нет основания не доверять моей памяти, она слаба на цифры, на даты и крепка на имена, на зрительные впечатления. Ахматова была еще очень похожа на ту, что написал Модильяни, — сохранилась челка, сохранился горделивый римский профиль, более рыцарский, чем женский, к этой голове шел бы шлем центуриона. А у Мандельштама был облик совсем не романтический, — с бородкой клинышком, с обширной лысиной, в накинутой на плечи тяжелой шубе он напоминал мне детского доктора Конухеса, который приходил к нам по маминым вызовам. Но какие стихи читал Мандельштам!

Вы, с квадратными окошками, невысокие дома, —

Здравствуй, здравствуй, петербургская несуровая зима!

И торчат, как щуки ребрами, незамерзшие катки,

И еще в прихожих слепеньких валяются коньки.

А давно ли по каналу плыл с красным обжигом гончар,

Продавал с гранитных лестничек добросовестный товар…

Ах, как хорош этот гончар, из тех гончаров, что видел я с весны до поздней осени на Фонтанке возле Прачечного моста!

— А ты знаешь, — говорю я Мирончику, — Осип Эмильевич учился в нашей Тенишевке…

— Что ж, неплохая деталь, украшающая твою биографию… — язвит Мирончик.

Прекратились вечера в Капелле, пошли на убыль наши общения с Мироном. Я отправился в моря-океаны, началась новая полоса в моей жизни, и мы больше не виделись. Появились иные друзья-приятели, непохожие на прежних, но, бывая между рейсами в Ленинграде, я мельком виделся и с прежними, узнавал, что с кем. Про Мирончика слыхал, что он глубоко залез в литературоведение, в Маяковского, опубликовал что-то сенсационно-неизвестное о нем, сам пишет стихи, занимается переводами. И действительно, мне попался на глаза в какой-то газете его перевод стихотворения незнакомого для меня английского поэта, похожего по стилю на Роберта Бернса. Позже от Левы Березкина, с которым мы столкнулись за ресторанным столиком в мурманской «Арктике», придя из настоящей Арктики, — я на ледоколе, Лева на сухогрузе, — узнал, что Мирон болен, у него открылся туберкулез и бо́льшую часть года он проводит в крымских высокогорных санаториях. А в первых числах мая 40-го, когда после тяжелой ледовой кампании в Белом море мы возвратились с помятым корпусом, с поврежденным винтом в Мурманск на капитальный ремонт, мне принесли в каюту толстую пачку накопившихся на берегу газет. И я, просматривая их, обнаружил на последней странице еще февральского номера «Литературки» траурную рамку, в которую были заключены три оглушивших меня слова: «Памяти Мирона Левина».

В эти дни, когда пишу о Мироне, я разыскал в старой подшивке тот некролог.

«14 февраля в Крыму, в санатории Долоссы, умер 22-летний писатель Мирон Левин.

Мирон Левин успел напечатать мало. Он сделал прекрасный однотомник Маяковского для Детгиза со своими рассказами-комментариями, но книга не была издана. Он напечатал несколько интересных статей по русскому стиху и в «Литературной газете» напечатал свои стихи, шутливо выдав их за перевод из английского поэта. Это были стихи мужественные, написаны они были человеком, который умирал.

Мы потеряли талантливого молодого писателя, умного и веселого человека, потеряли друга, в будущее которого верили.

За несколько дней до смерти Мирон Левин прислал письмо о том, как издавать Маяковского.

Виктор Шкловский, Н. Асеев, С. Маршак, К. Чуковский, И. Андроников, В. Перцов, Л. Ю. Брик, О. М. Брик, В. Катанян, В. Тренин, А. Ивич, М. Шнейдер».

Я пишу о Мироне по памяти, как в основном и всю эту повесть. Мне нравится название книги И. Рахманова «Рассказы по памяти», и я следую тому же принципу — прежде всего память! Но хочется что-то к ней и добрать, доискать, найти дополняющие ее свидетельства, хорошо бы документальные. Помните мои телефонные разговоры с Н. И. Харджиевым? Я спросил его между делом и о Мироне, не знал ли он такого исследователя Маяковского. «Знавал, — сказал он в несколько отстраненной, вяловатой манере, — способный был молодой человек. Он ушел как-то из моего поля зрения…» — «Он умер…» — сказал я. «Ах да, вроде бы скончался перед войной. А потом было столько гибелей, что…»

А спрошу-ка, подумалось, о Мироне у Льва Ильича Левина. Не родственники ли они, хотя Левиных — почти как Ивановых. Во всяком случае, какую-то справку обязательно получу. В отличие от «Краткой литературной энциклопедии», эта, ходячая, не краткая, обстоятельная, «словник» у нее, особенно пофамильный, неисчерпаемый. Критик, редактор Л. И. Левин тоже из тех знакомых моей юности, связь с которыми давно оборвалась, но я их вижу, встречаю, а признаться не решаюсь по причине, уже объясненной мною: боюсь быть неузнанным. И вот однажды в писательской поликлинике, в коридоре, он подошел ко мне и спросил:

— Вы такой-то?

— Я такой-то…

— А я такой-то…

— Знаю, — сказал я. — Мы бывали когда-то вместе на канале Грибоедова, в писательском доме, у…

— У Ефима Семеновича Добина. Так почему же вы всякий раз воротите нос от меня и меня вынуждаете к этому? Отлично вас помню. Давайте восстановимся.

— Давайте!

И мы «восстановились», шлем друг другу предпраздничные открытки, а видимся, беседуем все в той же поликлинике Литфонда, где же еще встречаться литераторам нашего возраста? Вот при очередном «Здрасьте!» — «Здрасьте!» я и наведался у Льва Ильича о его родственнике или однофамильце.

— К сожалению, только однофамилец… А вы что, дорогой мой, не читали статьи Мариэтты Чудаковой?

— Статью? О чем? Где?

— Немножко поинтригую, можно? Назову лишь журнал «Литературное обозрение» номер 7 или 8 за прошлый год.

Из статьи М. Чудаковой «О предмете и слоге критики» в «Литературном обозрении» № 8 за 1979 год:

«Накопилось… сотни (без преувеличения) обширных или кратких упоминаний стихотворения С. Орлова «Его зарыли в шар земной…» (о котором в лит. энциклопедии особо сказано: «Широкую известность получило…»). При правильной организации дела поэтической критики, предполагающего обращение к широкому литературному фону, рассмотрение окружающих текстов и т. п., среди этих упоминаний, правильно связывающих стихотворение с биографией поэта-фронтовика, должно было бы появиться хоть единственное указание и на ближайший литературный источник.

Но час пробьет,

И я умру.

Поплачьте надо мной

И со слезами, поутру,

Заройте в шар земной.

Стихотворение с этой строфой опубликовано было в «Литературной газете» в 1939 г. (26 июня, № 35). Публиковалось оно… под заголовком «Из Д. Дэвидсона» и принадлежало 22-летнему литератору Мирону Левину, через полгода умершему от туберкулеза».

Что могу прибавить к публикации Мариэтты Чудаковой?

Только полный текст стихотворения Мирончика в том виде, как оно было напечатано 44 года назад.