Изменить стиль страницы

— А поступила на юридический в университет.

— Считала, что в литературу следует приходить из другой профессии. Мы стали бы с ней коллегами… Вы знаете, что она была на войне, в действующей армии?

— Галина Михайловна говорила, что первые полтора-два военных месяца они провели вместе санитарками в госпитале, который разместился в гостинице «Англетер» на Исаакиевской площади.

— В той, где когда-то Есенин…

— Да, в «Англетере». По случайному совпадению, в том же госпитале служила санитаркой и моя жена, но двух этих подружек не знала, госпиталь большой, захвативший и соседнее здание. Мартынова вспоминает, что Галина неудержимо стремилась на фронт, куда у нее ушли в народное ополчение и отец политруком и мать — медсестрой. Довод, что и она уже фактически в армии, отвергала. И однажды вспыхнула ссора. Подруга спросила, как же она, Галка, с такими недугами, с больным горлом, с трубкой в груди представляет себе свое пребывание на фронте. «Увидишь, как это будет!» — крикнула она. И через несколько дней не явилась в госпиталь.

— О ее фронтовой жизни почти ничего не известно. Я Галочку после войны не видел. А у тех, кто видел, сведения самого общего характера: Волховский фронт, Синявинские болота… Никому — никаких подробностей. Одни говорят — служила в медсанбате на передовой, другие — там же на передовой, но полковым агитатором. И уточнить невозможно, военные документы, как и тетрадь со стихами, утеряны.

— Разноречивость объясняется скорее всего тем, что она наверняка, как и в госпитале, не ограничивалась чисто медицинскими обязанностями: там она в палатах читала раненым стихи, приносила им газеты, рассказывала неспособным читать о событиях на фронте, в мире… О службе в армии есть маленькое, ее собственное, случайно сохранившееся письменное свидетельство. Запрос в военкомат. Просит сообщить, по возможности, о судьбе политрука Ивана Федоровича Генрихова, отца, от которого давно нет вестей. О себе пишет, что «демобилизована по болезни из действующей части РККА» и находится временно по адресу: Ивановская область, станция Савино, школа номер девять.

— Это, значит, по дороге в Среднюю Азию? Я слыхал, она эвакуировалась в Самарканд.

— Зинаида Александровна Рябчик, пытающаяся хоть что-нибудь разыскать о своей ученице, показывала мне характеристику, выданную Самаркандским горкомом комсомола в сорок третьем году. Говорится, что Генрихова Галина организовала агитационно-концертную бригаду, которая с ее участием провела более двухсот пятидесяти выступлений в госпиталях, резервных воинских частях, на заводах, в колхозах… Из Самарканда Галочка вернулась в Ленинград сразу после снятия блокады. И продолжила занятия в университете.

— По-моему, где-то еще и работала.

— Литсотрудником в газете «Смена». Недолго. Хроническая простуда, схваченная на Синявинских торфяных болотах, развилась в туберкулез легких. Соединившись с прежними недугами, он свалил ее в постель, с которой она уже не поднялась. Галина Михайловна навещала ее в больнице до последнего дня. На столике возле койки, рядом с лекарствами, лежали книги по юриспруденции, сборники стихов. Мартынова заговорила как-то о войне, хотелось все-таки узнать у подруги какие-то фронтовые подробности. «Зачем? — сказала Галя. — Много ли я навоевала… Лучше почитаю тебе Ахматову». И читала, задыхаясь, из «Четок», из «Белой стаи».

— Я узнал о смерти Галочки от самого Ивана Федоровича где-то уже в середине пятидесятых годов. Я работал в Москве разъездным корреспондентом «Огонька». Приехал в Питер в командировку, родные жили всё на Моховой, я у них остановился. Выхожу на улицу, чувствую спиной — кто-то догоняет, кладет руку на плечо, оборачиваюсь: Генрихов. Встреча — будто и не расставались на столько лет; он поравнялся, пошли вместе. Чуть-чуть его пошатывало, но речь трезвая, осмысленная. «Нет, говорит, моего Галчонка, нет и Марии Васильевны. Зайдем, друг, ко мне, помянем…» Как в таком случае отказать? Тем более рядом, на Моховой же, дом двадцать два, наш четыре, в одном квартале. Я бывал у Генриховых до войны. Большая комната в коммуналке. Почти ничто не изменилось, блокадой не тронуто. На стене портрет Галочки в пионерском галстуке. Мне бы расспросить тогда Ивана Федоровича о ней, теперь так жалею, что не сделал этого. Торопился, журналистская поденка подгоняла… К письменному столу был прикреплен сбоку маленький станочек вроде тисков, но с моторчиком и шлифовальным кругом. А на столе врассыпную разноцветные пуговицы — костяные, пластмассовые, из камешков. «Надомник я, — сказал Иван Федорович. — Фурнитурщик. Инвалид первой группы. Под Колпином контузило — и речь и память отшибло, по госпиталям кантовался, Галочка искала меня с год, нашла, приехал я в Самарканд, вместе возвращались домой… Речь, как видишь, обрел, память — не вся, провалы в памяти, тебя вот узнал. Случаются припадки. К работе с детьми не допущен. Вот и шлифую здоровой рукой, скрюченной подсобляя, пуговки для дамских кофточек, шершавый зачищаю ободок с заусеницами, обло́й называется. Ста-ха-но-вец…» Вот такая была у нас встреча. Говорят, что за тем станочком и хватил Ивана Федоровича инсульт. Упал замертво с зажатыми в ладони пуговичками — красными, голубыми, желтыми…

История семей Ф. и Генриховых отвлекла меня от собственной, с которой я начал книгу. Впрочем, в ней, в этой книге, моя жизнь будет лишь поводом для рассказа о других жизнях, более значительных, с коими она переплеталась, соседствовала.

7

…Прибыли в Петроград. Паровоз-кукушка отогнал вагон на дальний путь. Там встречал нас дядя Яша с кудрявеньким ангелочком, только что без крылышек, по имени Фрошка, постарше меня, ближе к Валькиному возрасту. Я протянул ему руку и получил в ответ удар в подбородок, от которого закачался, земля поплыла к небу.

— Чистый хук справа! — провозгласил ангелок. — Нокдаун. Открываю счет. Раз…

— Я те посчитаю, — сказал дядя Яша и поддал Фрошке в место пониже подбородка и с другой стороны туловища.

Я еще не владел грамотой, рассказа О’Генри «Вождь краснокожих» не читал; Фрошка был из того же племени.

Вышли на привокзальную площадь. Прямо перед нами на высокой каменной глыбе стояла огромная чугунная лошадь-битюг, каких я видел в Саратове на волжской пристани, когда подъезжали возы за арбузами с баржей. На битюге восседал такой же огромный дядька в папахе и с шашкой на боку.

Стоит на площади комод,

На комоде бегемот,

На бегемоте обормот, —

весело продекламировал Фрошка.

— Фу, как некрасиво так про царя, — сказала мама.

— Он же бывший, — сказал Фрошка.

— Все равно нехорошо, — сказала мама. В монархизме заподозрить ее нельзя было, она просто не любила грубых слов, к кому бы они ни относились.

К нам подкатили извозчики на пролетках-«дутиках»; их называли так потому, что на колесах были надувные резиновые шины. С семьей Ф. нам оказалось в разные стороны. Их повезли на проспект Нахимсона, называвшийся прежде Владимирским, и церковь там была Владимирская. Возле нее находилась трамвайная остановка, которую кондукторы стали объявлять так: «Граждане, следующая — Церковь имени товарища Нахимсона!» Неподалеку от церкви стоял дом, в котором играли в карты и в рулетку, потом его превратили в Дом пионера, и я бывал там на слетах. Теперь в этом здании Театр имени Ленсовета, где главным режиссером Игорь Владимиров, и многие думают, что поэтому проспект снова переименовали во Владимирский.

А вообще-то от Спасской, от квартиры дяди Яши, было не так уж далеко до Владимирского.

На Спасской мы гостили с месяц. Отцу выдали открытый смотровой ордер на жилье. Это означало, что он может выбрать любую пустующую квартиру, но в определенном, современно говоря, микрорайоне: Чайковская, Моховая, Пантелеймоновская. «Микро» сугубо аристократическое: барские дома, особняки, даже небольшие дворцы. Легко догадаться, что шапочники здесь прежде не селились.

— А ныне и высоко парящие орлы разлетелись, — сказал дядя Яша, сын и брат фуражечников, сам совслужащий.

Отец отправился на поиск, прихватив с собой Вальку, а в последний момент и меня, завопившего о несправедливости. Мы прошли сперва по Чайковской в обе стороны от Литейного — и к Летнему саду, и к Таврическому. Брошенные квартиры имелись в каждом доме, а некоторые и с мебелью. Комнат в них было множество, в какой-то мы насчитали двадцать четыре и аукались, как в лесу. Целиком свободным для заселения стоял дом, который в наши дни занимает райком партии. А от одного здания близ Фонтанки оставались лишь стены: внутри все выгорело. Отец объяснил, что это бывшее австрийское посольство, и, когда началась мировая война, улицу запрудили толпы, люди кричали, шумели, кидали камни, а под конец подожгли дом, и пожарные не торопились гасить огонь, старались только, чтобы он не перебросился на соседние дома… Чайковская не приглянулась отцу.

— Длинная скучная улица, — сказал он.

А Моховая, на которую мы свернули, сразу понравилась, хотя и ее застали не в лучшую пору: как на Чайковской, дома с потухшей жизнью, с выбитыми стеклами, поросшая травой торцовая мостовая, пустынность. Понимаю, что на ранние детские впечатления могут наслаиваться сейчас у меня и более поздние, когда мы сжились с улицей. Но и сразу в ней сквозь заброшенность пробивалось что-то из близкого, домашнего, какой была для нас Нижняя в Саратове.

— Здесь будем жить, — сказал отец. — А какие соседи вокруг! — И он называл фамилии, считывая их с мраморных досок на стенах некоторых домов. Для меня, шестилетнего, эти имена ничего не значили. Валька же, как шибко образованный, понимающе кивал головой, а про одного «соседа» сказал:

— Ого, сам Гончаров!