Изменить стиль страницы

Фамилию этого человека я запомнил потому, что он жил как раз напротив дома, в котором отец приглядел квартиру.

Обращусь к свидетельству А. Ф. Кони из его воспоминаний петербургского старожила:

«Пройдя Бассейную и перейдя с Литейной в Симеоновский переулок, мы оставляем вправо Моховую улицу, которая в восемнадцатом столетии называлась Хамовой. (По утверждению другого петербургского старожила, Льва Успенского, Хамова́я произошла от слова «хамовник» — ткач. Когда-то поблизости располагался хамовный, ткацкий двор. Отсюда и первоначальное наименование улицы. Для аристократов, поселявшихся здесь, сие не очень ласкало ухо, и она постепенно трансформировалась на планах в Мохову́ю. — А. С.) В конце нее, в доме № 3, поселился в пятидесятых годах Иван Александрович Гончаров. Часто можно было видеть знаменитого творца «Обломова» и «Обрыва», идущего медленной походкой, в обеденное время, в гостиницу «Франция» на Мойке или в редакцию «Вестника Европы» на Галерной. Иногда у него за пазухой пальто сидит любимая им собачка. Апатичное выражение лица и полузакрытые глаза пешехода могли бы дать повод думать, что он сам олицетворение своего знаменитого героя, обратившегося в нарицательное имя. Но это не так. Под этой наружностью таится живая творческая сила, горячая, способная на самоотверженную привязанность душа, а в глазах этих по временам ярко светится глубокий ум и тонкая наблюдательность. Старый холостяк, он обитает тридцать лет в маленькой квартире нижнего этажа, окнами на двор, наполненной вещественными воспоминаниями о фрегате «Паллада». В ней бывают редкие посетители, но подчас слышится веселый говор и смех детей его умершего слуги, к которым он относится с трогательной любовью и сердечной заботливостью».

Итак, мы поселились напротив «дома Гончарова», визави, как говорила мама, в доме № 4, принадлежавшем до революции, как доходное предприятие, баронессе Корф, что было увековечено во всех квартирах на паркете вензелем из деревянной разноцветной мозаики: буква «К», переплетенная с цифрами «1867» — датой постройки. Такой же фирменный знак выбит на фасаде, над парадным входом. Четырехэтажный, в бордовую краску, с витыми полуколоннами, как бы втянутыми вовнутрь здания, 55-летний крепыш, дом этот менее других на улице подвергся запустению: из восьми квартир, выходящих на фасадную сторону, пустовала лишь одна на втором этаже, мы ее и заняли. Маму ошеломила огромность жилья: девять комнат, длиннющий — в длину двора — и широкий коридор, в котором мы с Вадькой устраивали спринтерские забеги, передняя, где натянули волейбольную сетку, кухня по типу и по размеру ресторанная, как теперь выражаются, «санузел» соответственный — все это при мамином принципе «чтобы ни пылинки» вконец выматывало ее с уборкой, и отец приступил к разделу квартиры на две, благо имелось два входа — «парадный» и «черный». По праву первозаселенцев, «парадная» часть отошла к нам, в остальной, большей, поселились три семьи, создав таким образом коммуналку. Такой, еще ужавшись, стала после войны и наша половина: мы с братом в результате обменов переехали с семьями — он в другой район города, я — в Москву, и папа с мамой заканчивали свои дни в комнате, расположенной над подъездом, над парадной.

С парадной связан трагический эпизод в жизни дома.

Это произошло в зимнее воскресное утро. Мы завтракали всей семьей. Снизу раздался вдруг треск, словно упала и рассыпалась вязанка дров. Отец так и сказал: «Поленья уронили…» Было похоже: через парадную, имевшую спуск во двор, жильцы таскали дрова из подвала. Но тут же рассыпалась с треском вторая «вязанка», и отец, сказав: «Что-то не так…» — вышел посмотреть. Быстро вернулся и, ничего не говоря, — к телефону, соединился с милицией, закричал: «Убийство на Моховой!..» Мы кинулись вниз, мама пыталась не пустить меня, я вывернулся у нее из-под рук, она — за мной по лестнице. Посередине парадной лежали в крови двое: женщина в теплом платке и валенках, так и не выпустившая из руки кошелку с хлебом, и мужчина в милиционерской шинели. Женщину мы знали: недавно нанятая верхними соседями Хохловкиными молоденькая домработница Таня. Землячка нашей мамы, как выяснилось при первом же их разговоре, — кирсановская. Мама даже помнила ее мать, чуть ли не вместе учились в гимназии. Как очутилась библиотекарша Таня в Ленинграде в домработницах? Она уехала, рассказывала мама, из Кирсанова от жениха, учителя химии, потому что полюбила другого, а тот, другой, говорила нам мама, полная сочувствия к девушке, любви ее не принял. Она меняет адреса, учитель же всякий раз узнаёт их, присылает письма, телеграммы, зовет к себе, но Таня никогда, никогда не вернется к нему, говорила мама… И вот вернулась мертвая к мертвому. Как установили позже, он приехал в Ленинград, поступил в милицию, чтобы приобрести наган. Встретил на улице спешащую из булочной, довел до дому, вошли в парадную, он, наверно, последний раз спросил ее, она последний раз ответила. И нам показалось наверху, что упали и рассыпались вязанки… К дому подъехали сани, мертвых положили рядом друг с другом, накрыли широким тулупом, из-под него свисали ноги — Танины в валенках, на которых еще держался снежок, и его — в начищенных милицейских сапогах… В парадной с плиток долго не сходили рыжие пятна, и я всегда, когда шел, старался не наступить на них, как на что-то живое…

Родители, оставшись в одной комнате, тоже могли съехать с Моховой: училище предлагало отцу жилье поболее и ближе к работе. Но маму удерживал балкон, любимейшее ее место пребывания в свободное время. В доме было три балкона, расположенных симметрично: два на третьем этаже и наш, лучше сказать, мамин, посередине на втором, над подъездом. Моховая — улица прямая и, хотя не такая уж короткая, просматривается на всем протяжении, и мама, накормив завтраком, снарядив мужа в дорогу, выходила на балкон и провожала его взглядом до конца улицы, проводила бы и дальше, до трамвайной остановки, но она была за углом, возле цирка на Фонтанке. И к тому моменту, как только отец, возвращаясь из училища, показывался из-за поворота, мама уже снова несла балконную вахту, приближая его к себе взглядом. Зимой, в темноте, она лишалась этой возможности, и мы с Валькой, пошучивая, советовали отцу купить фонарик, чтобы сигналить о своем продвижении.

Балкон был для мамы не просто местом отдыха, он соединял маму с жизнью улицы, а улицу с ее жизнью.

8

Раз в неделю, чаще всего по субботам, к «дому Гончарова» подкатывала извозчичья пролетка. С заднего сиденья не по возрасту прытко соскакивал приземистый бородатый старик и, если мама находилась на балконе, непременно кивал ей через улицу. По внешнему виду, по черной поддевке, по грубым сапогам с высокими голенищами, да еще на расстоянии, его можно было принять и за возницу. А то был Владимир Михайлович Бехтерев, патриарх медицинской науки, классик отечественной психиатрии, «основатель научной школы», как сказано в лежащем передо мной «Советском энциклопедическом словаре». Старик проходил под арку во двор и вскоре снова появлялся на улице, но уже не один, а с махонькой девчуркой на руках. Гигантский розовый бант на ее черноволосой головенке был, кажется, больше самой девочки. Мама знала, что ее зовут Наташа и ей три годика. Бехтерев усаживал внучку в пролетку и увозил на прогулку в Летний сад. Там я их видел не раз и однажды у памятника баснописцу Крылову. Дед рассказывал внучке про чугунных зверей на постаменте. Я их и сейчас вижу рядом, деда и внучку, на 139-й странице уже упомянутого «Словаря». О внучке сказано: «Бехтерева Нат. Петр. (р. 1924), сов. физиолог, ч-к. АН СССР (1970), акад. АМН (1975)… Тр. по физиологии псих. деятельности…» (Только что прочел в «Известиях», что директор Института экспериментальной медицины Н. П. Бехтерева избрана действительным членом Академии наук СССР, и увидел ее в телепередаче, посвященной деду, научный поиск которого она продолжает.)

И еще один патриарх медицины, тезка Бехтерева, тоже связанный с Военно-медицинской академией, — Владимир Игнатьевич Воячек, как и Бехтерев (опять же справка из «Словаря»), «основатель научной школы», но в области оториноларингологии. Академик, Герой Социалистического Труда, генерал-лейтенант. Мимо маминого балкона, а скорее сказать, под балконом, потому что шел всегда по левой, нашей стороне улицы, он проходил издавна, еще не будучи ни академиком, ни Героем, ни генералом. Проходил ежедневно, кроме воскресенья (но в воскресенье и мама почти не сидела на балконе, чуть не весь день — на кухне), в академию на Выборгской стороне и из академии через Литейный мост. Проходил и когда правительство наградило его автомобилем марки «Линкольн», мы прочли об этом в газете. Кто уж пользовался машиной, не знаю, а Воячек оставался пешеходом, вернее, пехотинцем, поскольку я его помню постоянно в длинной военной шинели, ставшей позже генеральской. С мамой они виделись по два раза на день: проходы Воячека туда и обратно точно совпадали с обязательными ее дежурствами на балконе утром и перед вечером, когда она провожала и встречала отца. У поверхностного, — с высоты второго этажа, — но тем не менее стабильного знакомства мамы со знаменитым «ухогорлоносом», как она его называла в скороговорке, был перерыв на войну, на блокаду. Вернувшись из эвакуации, она не смогла сразу занять свой пост на балконе, были сложности с оформлением жилплощади. Но вот они остались позади, родители мои въехали в старую квартиру, и мама ранним утром, еще не проводив отца на работу, вышла обозреть сверху «горизонт». И первый, кто возник в ее обзоре, был генерал — профессор Воячек. Он шел, как всегда, в академию, увидел маму, приостановился и к обычному прежнему молчаливому поклону добавил изустно: «О мадам, как рад я вас снова видеть вживе и, надеюсь, вздраве!» И прошагал размеренным пехотинским шагом дальше. Он вышагивал так еще долго после того, как мамы не стало на 70-м году, а он был ровесник нашего отца, старше мамы на 15 лет, и прожил на 5 лет больше, чем папа, — девяносто пять.