Подъехала и прогудела за окном машина. Лариса сказала, что это за ней. За рулем «Жигулей» — старинный спутник их семьи Толя, или дядя Толя, как звали его младшие. Он «крутил баранку», сидя в войну рядом с ее отцом, генералом Жадовым, потом возил ее первого мужа, поэта Семена Гудзенко. До последних дней возил К.М., которого и любил, конечно, и чтил, но всерьез за хозяина, кажется, все-таки не принимал — не хватало ему в нем генеральской выходки. К.М. это замечал, относился с юмором, когда возникала нужда чуть-чуть приструнить Толю, спрашивал его не без ехидства: «Толя, а не слишком ли я для вас интеллигентен?»

Что касается Ларисы, то ей категоричности было не занимать. Она сквозила даже в ее движениях, манере одеваться. Походка — мужская, широкая и стремительная. Прическа короткая, прямая, волосы — словно парик из соломы на голове. Одежды на худом и угловатом теле — длинные, просторные, темных тонов. Пальто напоминало накидку.

Когда дверца машины захлопнулась за нашей гостьей, жена неожиданно заговорила о том, какой красивой была Лариса в ту пору, когда она впервые увидела ее в «Литературке». Когда она появлялась в редакции, мужчины, как сговорившись, высыпали в коридор.

Что-то невысказанное звучало в интонации жены. То ли она намеревалась меня в чем-то убедить, то ли удивлялась тому, что же это делает с людьми неумолимое время.

Машина уехала, а я, как пишут в романах, долго смотрел ей вслед. Было над чем задуматься. Слишком многое встало за этим коротким и по форме весьма куртуазным спором, во многом неожиданной была для меня эта сшибка. И не в Сталине одном, я понимал, тут дело. Хотя это несомненно было все-таки самое главное. Я почувствовал острую необходимость задуматься наконец серьезнее над масштабами и сложностью дела, за которое так легко, словно по наитию, ни секунды не колеблясь, взялся. Так ли уж приветлив и расположен ко мне будет этот мир, который вдруг так щедро распахнул мне объятья, поманил чувством команды, приверженностью общему идеалу.

А с другой стороны, рассуждал я, что мне эта команда? Этот симоновский клан. Спасибо за приглашение, за доброе слово, за помощь. Но не клан и не Лариса — мой заказчик. Никто, надеюсь, не видит во мне эдакого придворного живописца, воплощающего волю «пославших мя».

Распаляя себя, я не переставал прислушиваться и к другому голосу, который советовал не спешить колотить горшки. О трех мною же изобретенных принципах напоминал мне, и очень кстати, внутренний голос: уметь поставить себя в положение другого. Взглянуть на себя самого со стороны. И сделать правильный вывод.

В положение другого.... Вспомнилось знакомство с Ларисой. Один из приятелей, международный обозреватель «Огонька», возвращая ужин, пригласил в «Арагви». Будет Симонов с женой, как бы между прочим обронил он. И добавил не без рисовки:

— Если ты, конечно, не возражаешь.

Я был рад, но бурного восторга не выказал. Положение недавно назначенного главного редактора «Комсомолки» обязывало. Уточнил деловито, во сколько и где встречаемся: вечная табличка «мест нет» и страж в ливрее могли сыграть роковую роль.

Симонов с женой. Для моего и моих сверстников уха привычнее звучало бы: «Симонов с Серовой». Но я знал, что они давно разошлись и что с Серовой — нехорошо, хотя что нехорошо — не знал.

Представить себе другую женщину рядом с ним было выше моих сил. По этой ли, по другим ли еще причинам Лариса Алексеевна Жадова для меня в тот вечер как бы и не существовала. Благо и она, занятая с моей женой общими воспоминаниями о «Литературке», ко мне почти не адресовалась.

Еще в «Арагви» мы с Константином Михайловичем условились, что я на своей казенной машине подвезу их за поздним временем до дома, близ станции метро «Аэропорт». И первое, что я ляпнул, едва мы разместились вчетвером в «Волге», Лариса Алексеевна рядом с водителем, было недоспрошенное за ужином:

— Константин Михайлович, почему вы не пишете больше стихи? — Спросил и тут же обозлился на себя — сколько же раз, наверное, ему этим досаждали?

Симонов отнесся к вопросу спокойно.

— Стихи, — сказал он, — вы, наверное, имеете в виду лирические стихи, точнее сказать, интимные, пишутся, знаете ли, тогда, когда жив нерв любви, а когда он умирает, — тут я в ужасе покосился на Ларису Алексеевну.

Она сидела как ни в чем не бывало, и трудно было понять, слышит или нет.

— А когда он отмирает, — продолжал Симонов, — то сочинять стихи на эту тему было бы попросту грешно.

Все это, повторяю, спокойно, раздумчиво, с хрестоматийной симоновской картавинкой: да-да, поп’осту г’ешно.

— А вообще, почему же, я стихи сочиняю, например эпиграммы. Хотите прочитаю одну? — с неуловимой улыбкой.

Мы — дружно: «Конечно, хотим».

Ворона в октябре

Жемчужное зерно искала.

Напрасен труд —

Журнал был весь из к...

Потом, при коротких, часто мимолетных встречах с Ларисой Алексеевной ловил себя с неловкостью на том, что не всегда, во всяком случае, не сразу мог даже вспомнить ее имя. И два или три раза называл-таки почему-то ее Людмилой Алексеевной. Она не возражала, не поправляла меня и только поднимала каждый раз с недоумением свои тонкие брови.

Все это были бы мелочи, не заслуживающие внимания, если бы они не оттеняли неожиданность и быстроту последующего нашего в трудную уже, а затем и в драматическую, и в трагическую пору ее жизни сближения.

Счастливая случайность соединила меня и семью Симоновых в Тбилиси. Мы оказались соседями по загородному коттеджу, в который поселили нас грузинские писатели, пригласившие тогда на свой литературный праздник гостей из всех республик.

Была осень, ласковая, отдающая всеми красками и запахами грузинского плодородия тбилисская осень 1978, и жить К.М. оставалось не более года. Но об этом, разумеется, в ту пору никто не догадывался. Хотя чувствовал он себя в те дни явно неважно.

Симоновы даже опоздали немного из-за нездоровья Константина Михайловича. Появившись наконец вместе с Ларисой Алексеевной, он сразу стал гостем из гостей. За ним раньше всех приезжали по утрам и позже всех «возвращали домой». Так что по-соседски мы с ним почти и не виделись, и наблюдал я его больше издали — на трибуне, на сцене — в кругу других писателей, читавших свои стихи и прозу шумному, впечатлительному тбилисскому слушателю, который валом валил на встречи с разноязычными литераторами.

Симонов все время выглядел уставшим, но был одновременно оживлен и как-то по-особому собран и отзывчив на все, что говорилось и происходило вокруг. Особенно в ударе он был на вечере «Русские поэты о Грузии». Он вместе с грузинским литературным критиком вел этот вечер в помещении театра имени Руставели, читал стихи — свои и переводы. А когда слушал других, то мыслями и чувствами уходил, казалось мне, в далекие-далекие пределы тех пространств и тех времен, от которых сохранились лишь стихи, те, что сейчас на русском и грузинском звучали со сцены.

Читали стихи и говорили о тех, кто их создавал — в восемнадцатом, девятнадцатом, двадцатом веках... Не был ли и он в глазах переполненного зала, подсказывало воображение, одним из этой плеяды избранных?

После его смерти мне не раз приходило в голову, что в те часы он, быть может, бессознательно прощался с такой привычной и дорогой ему атмосферой переполненного поэзией пространства — со взрывами аплодисментов, восторженными выкриками, жаром «юпитеров»... Быть может, подобно Блоку «с белой площади Сената» он «тихо кланялся» со своего возвышения на сцене Тбилиси и тбилисцам, с которыми так много было связано в его жизни.

Взглянув на сидевшую рядом Ларису, я точно впервые увидел ее тогда. Нет, не о смерти, о жизни говорило все ее существо. Рассиявшиеся влажным блеском глаза вдруг оказались большими-большими. Неожиданно нежный, цвета раннего ранета румянец на щеках и скулах; разметавшиеся под воздействием токов каких-то волосы, обычно лежавшие скучной прямой челочкой...

Что-то, наверное, прочитала Лариса в тот вечер в моем взгляде. Ничего не сказав, мы стали ближе друг другу. И мне теперь кажется, что я смог почувствовать это уже на следующий день, когда мы — редкий случай — собрались втроем за завтраком. Проглотив с аппетитом кружку холодного, обжигающе кислого грузинского мацони и выпив чашку по-турецки сваренного кофе с лепешкой и сулугуни, Симонов вдруг встал и в характерном для него в хорошую минуту шутливо-церемониальном стиле попросил у жены разрешения удалиться, а у меня —навестить, разумеется, в моем присутствии, мои «апартаменты». Лариса Алексеевна не возражала, а по тому, как подбадривающе кивнула мне, я понял, что она догадывается о характере предстоящего разговора.