Снова вспомнился Пришвин: материалы мои были хорошо собраны, правильно расположены... «Не хватало момента творческой кристаллизации»? Вот он и явился — стопкою страниц недописанной пьесы.

У Симонова это были Алеша, Майор, Алексей Иванович, Рябинин. У меня будет Костя, дальше пусть будет Военкор, затем Константин Михайлович Симонов, а там и К. М., как его стали звать все близкие, когда перевалило за пятьдесят. А может быть, и Ветеран. Естественно, что границы между ними очень условные, зыбкие. Ясно, что Военкор не на второй день войны явился, чтобы сменить Костю, как не на второй и не на третий день после нее трансформировался в Константина Михайловича...

Видно, автор сценария уже столкнулся с романистом, которого столь неосторожно разбудила во мне Лариса.

...Без малого три года прошло уже со смерти К.М. Год с небольшим как печально отшумели в этих стенах поминки по Ларисе, и они были, увы, не последним: в семье — несколько месяцев спустя хоронили ее мать, генеральшу Жадову.

Нина Павловна, добрый дух семьи и осиротевшего дома, все приходила и приходила сюда — три раза в неделю на три-четыре часа. Здесь мы ее и снимем для фильма. Так что расстающейся со своим памятным прошлым квартире на улице Черняховского еще предстояло ожить, наполниться шумом и гамом людским, услышать, словно в старые добрые дни, стрекотанье киноаппарата, засиять светом юпитеров и софитов. Потом сюда переедет, после основательного ремонта, разумеется, Катя с семьей.

Как-то Нина Павловна обронила, что с последней папкой, которая уйдет отсюда, завершится в общем-то и ее миссия в этом мире.

Подходил конец и моим благословенным бдениям здесь.

«Наверху», тогда это означало только ЦК КПСС, было положено отправить меня послом. Одно из тех хитроумных решений брежневских времен, о которых хочется сказать обидевшей Кюхельбекера шуткой Пушкина: и удивленные народы не знают, что им предпринять, ложиться спать или вставать.

Одних отправляли в тюрьмы, ссылки, в лагеря. Других отсылали на работ за рубеж. Они, видно, не так сильно провинились, но все равно мешали. Как Александр Николаевич Яковлев, угодивший со Старой площади в посольский особняк в Оттаве, как, еще ранее, мой первый главный редактор в «Комсомолке» Дмитрий Петрович Горюнов, проходивший у Брежнева и его компании за любимца Хрущева. Ему досталась Кения.

Когда я приехал послом в Стокгольм, где мне уже приходилось бывать по Делам Агентства по авторским правам, в шведской прессе развернулась дискуссия — повышение это для Панкина или ссылка. Аргументы той и другой стороны звучали для стороннего уха одинаково убедительно...

Меня беспокоило одно — смогу ли в новой, неожиданно создавшейся ситуации продолжить работу над фильмом. Утешение черпал в предыдущем опыте — переход из «Комсомолки» в ВААП тоже ведь был видом ссылки. Но я выжил...

Перед самым отъездом успел-таки закончить сценарий, в первом приближении, и разослать его по всем надлежащим адресам, официальным и дружеским. В том числе, разумеется, Нине Павловне и режиссеру, Владлену Трошкину, который оставался теперь основным связующим звеном между мной и «материком».

КОСТЯ

Костей он стал с того самого дня, когда, не спросив ни отчима, ни матери, поменял свое не такое уж часто встречающееся имя Кирилл на Константин.

— Что толку называться именем, в котором не можешь произнести половины звуков, — с обескураживающей убедительностью объяснял он матери. — Тебя спрашивают, как зовут, а ты — Кии. Смех да и только.

Мать, Александра Леонидовна, никогда не могла примириться с этой его причудой и до самой своей смерти звала сына Кириллом.

Перемена имени была не первым его самостоятельным шагом. Незадолго до этого он бросил восьмилетку, они тогда жили в Саратове, и поступил в школу фабзавуча — учиться на токаря. Тоже ни слова не сказав родителям. Боялся обидеть объяснениями отчима. Стремление пасынка зарабатывать самому тот мог при его педантичной щепетильности принять на свой счет: жилось семье на его зарплату преподавателя военного училища действительно туго, в обрез. Однако была у Кости и другая причина. Неподалеку, в Сталинграде, сооружался тракторный завод. Газеты и радио трубили о нем непрерывно. Ему всерьез казалось — только там и есть настоящая жизнь.

Через несколько лет, поступив уже на вечернее отделение Литинститута, Костя как-то, заглянув в портфель с документами и разными бумагами, — в свой первый и еще совсем не литературный архив, — положит невзначай две фотографии рядом. Всмотрится в них. Да-а, вот Кирилл, а вот Костя. Кирилл, школьник. Долговязый подросток рядом с матерью, отчимом и девочками-соседками — в ненавистных для каждого мальчишки коротких, чуть ниже колена, штанах, в «девчачьих» белых носках и туфлях с ремешком-застежечкой. Теперь, студентом Литинститута, он даже на недавнюю свою неприязнь к такого рода облачению может взглянуть свысока, с улыбкой. Но тогда оно действительно приносило ему кучу неприятных минут. Вспоминал, с каким наслаждением, почти остервенением он сбросил с себя это обличье городского пай-мальчика и облекся в робу фабзайца, а потом и подмастерья. Вот он, на втором снимке — настоящий мастеровой. В сатиновой, наглухо застегнутой косоворотке вроде тех, что, может быть, носил Павел Власов — он не так давно прочитал «Мать» Горького, — в рабочем картузе и такой же куртке.

На Сталинградский тракторный он не попал. Семья переехала в Москву, где он и заканчивал фабзавуч. Потом поступил токарем четвертого разряда на авиационный завод, перешел в механический цех кинофабрики «Межрабпомфильм». Руки у него, как он скоро пришел к выводу, были не золотые, и, как выяснилось, предпочитали держать не молоток или стамеску, а перо с бумагой. Короче говоря, он уже пристрастился к писанию стихов, которые и привели его на вечернее, а там и на дневное отделение Литинститута, где он долго еще числился, пока не снял картуз и косоворотку, поэтом с производства. Черт возьми, не поступи он в свое время в ФЗУ, не видать бы ему, дворянскому сыну, Литинститута.

Так что кто его знает, — признавался он иногда сам себе, — не было ли у него и третьей причины завязать вовремя с обличьем выходца из интеллигентной среды. Жизнь была сложная, колючая, и он считал естественным принимать ее такою, какова она есть, и реагировать — соответствующим образом.

Он не страшился задаваться вопросом, не было ли чего-то стыдного в его решении? Нет, приходил он, однако, к выводу, ему не в чем себя упрекнуть. Человек не выбирает себе происхождения, но дорогу каждый волен выбирать себе сам. И его вовсе не коробило это определение — рабочий поэт. В практическом плане оно давало даже некоторые преимущества. Например, внимательнее относились в различных литконсультациях. Он носил туда отрывки из своей первой поэмы — о строительстве Беломорско-Балтийского канала. Взялся за нее под впечатлением нашумевших в прессе поездок известных писателей и журналистов во главе с Горьким. Публиковались статьи и очерки, выходили книги, пьесы. Не было только стихов. Его кусочки понравились. Кое-что даже отобрали для сборника молодых. Смущало только то, — и руководителей литконсультаций, и его самого, — что написал он свои стихи не будучи знаком с натурой. Вот и решено было, к обоюдному удовольствию, направить его от Гослитиздата на Беломорканал как молодого рабочего поэта. Это была его первая творческая командировка, и отправлялся он на Север, имея за плечами трехлетний производственный стаж. Идея для него была ясна с самого начала. Герой — перековывающийся уголовник. Беломорканал—кузница нового человека. Он захватил с собой толику готовых строф, которые теперь предстояло «привязать» к местности. То, что Макаренко делал для одной, сравнительно небольшой колонии, в фильме «Путевка в жизнь» происходило в довольно-таки келейных условиях, здесь разворачивалось на огромном, необъятном плацдарме. Его интересовали именно уголовники, именно их перековка. Это было главное направление. Уже на первых подступах к творческой работе он почувствовал в себе тягу к переднему краю, к тому, что у всех на виду, где всего труднее, но и почетнее.