Сказала, что абсолютно, аб-со-лют-но убеждена в невиновности мужа. Вероятно, тогда, в 37-м году, на его судьбе мог сказаться тот факт, что она работала с Кольцовым. Пусть знает и об этом. Правда, Юза арестовали раньше Кольцова, а тот еще выражал ей сочувствие. Сказал во всеуслышание: «Я Нинке верю, Нинку не трогайте!»

И на Кольцова Симонов откликнулся, как ей показалось, с молчаливым пониманием. Как будто и он отнюдь не был уверен, что его взяли за дело. Насчет Юза, поведя шеей в одну и в другую сторону, — почти автоматически, заметила Нина Павловна, движением всех, кто был так или иначе связан с местами присутственными, — высказал догадку: попал под ежовщину, потом начали разбираться, да, видно, остановились на полдороге, как это у нас часто бывает.

Предложил похлопотать, написать куда следует.

Она обрадовалась такому его суждению, но от помощи отказалась почти с такою же запальчивостью, как только что — уйти от шефа. Нервы, нервы... Не могла она позволить себе эксплуатировать его благородство. К тому же она не так хорошо еще его знала, чтобы быть уверенной, что он предложил это по здравому размышлению, а не под воздействием момента. Ей бы и Юз не простил такого легкомыслия. Они с ним еще раньше твердо решили «не высовываться» и терпеливо тянуть лямку. В конце концов, ссылка, да еще в Рязань, это уже не лагерь под Магаданом, где он был вначале.

Отказалась она уйти от Каплера, а тот сам ее покинул. Правда, не своей волей. Другими словами, угодил туда, откуда вернулся в Рязань Юз.

— По сталинской путевке, — с невеселой улыбкой пояснила мне Нина Павловна, догадываясь, конечно, что мне хорошо известна история с Люсей Каплером, который был наказан за свою любовь к Светлане Сталиной.

— Но тогда ни я, ни, по-моему, К.М. понятия не имели — почему.

— Вскоре после этого он снова предложил перейти к нему в «Новый мир», и я, конечно, согласилась. Через некоторое время продиктовал ей письмо Горшенину насчет Алексея Ильича — вы посмотрите, это тоже во «Всем сделанном», либо 48-й, либо 49-й год, — уточнила Нина Павловна.

В письме присутствовала вся необходимая атрибутика — и «глубокоуважаемый», и «не хотел бы вмешиваться, тем более ставить под сомнение... Но учитывая личность, просил бы еще раз...» И только в конце прорвалось, ломая устоявшийся синтаксис, — не может же такого быть, чтобы автор революционных фильмов «Ленин в Октябре» и «Ленин в восемнадцатом году»...

Нина Павловна на этот раз не возразила против письма. Но, стенографируя его под диктовку К.М., подивилась про себя его наивности.

— А теперь думаю, — сказала она мне, — может, это вовсе и не наивность была, а нажитой уже политический опыт? Он любил вспоминать слова Ленина из его письма, по-моему, пропагандисту Иванову: «Правильно ли вы боролись? По всем ли правилам военного искусства окружили противника?» Впрочем, вы уж судите сами. Ему тогда шел тридцать четвертый год. Он уже третий год редактировал «Новый мир» и был первым заместителем Фадеева по Союзу писателей.

«Тянуть лямку» в Рязани Юзу суждено было недолго. В конце 1951 года Нине Павловне позвонили и сказали, что надо срочно ехать в Рязань. Она поняла, что может случиться, если не случилось уже, несчастье. Она знала почерк людей «из этого учреждения». Ведь опять арестовали Алю Цветаеву. Теперь они старались брать свои жертвы не дома и не на работе, вообще не там, где их знают. Поводом для звонка Нине Павловне, как она потом узнала, было то, что Юзу вдруг выписали командировку почему-то в Саратов, где у него не было и не могло быть никаких дел. И предложили выезжать не мешкая. Билет, мол, забронирован, возьмите его на вокзале, в окошечке у дежурного...

В тот момент, когда она подходила к «тамошнему учреждению», его тяжелые двустворчатые, сработанные, наверное, еще в начале нашего века двери отворились, и оттуда, словно стая борзых, выбежали несколько молодых людей в длинных плащах и шляпах с большими полями — как в американском кино, мелькнуло у нее. Поторапливая криками друг друга, они расселись по машинам — их было две, и те с ревом сорвались с места. Она так и не узнала никогда, относилось ли то, что она увидела, к Юзу, но его взяли в те же часы, по дороге на вокзал.

В окошечке областного управления МГБ ей сказали на следующий день, что первую передачу можно будет принести через две недели.

Набравшись духу, все рассказала шефу: «Константин Михайлович, может, лучше мне уйти?»

Он потемнел лицом, сжал челюсти, что с ним редко бывало:

— Нина Павловна, я прошу вас больше никогда к этой теме не возвращаться, никогда этого разговора не поднимать.

Стесненной душой она поняла, что разговор, ею затеянный, был для него почти оскорбителен, но и она не могла его не завести.

Когда же сообщила ему первому, что ей, кажется, разрешат поехать вслед за Юзом, он молча развел руками. Что было в этом жесте? Его бессилие вернуть Юза? Или — задержать ее?

Она уезжала ясным, продуваемым ветром апрельским деньком, который каким-то странным образом гармонировал с ее настроением. Юза на этот раз отправляли не в лагерь, а в ссылку. В сумочке она увозила письмо Константина Михайловича тогдашнему руководителю красноярской писательской организации Сартакову: «Это письмо передаст вам Нина Павловна Гордон... Нина Павловна проработала у меня четыре года литературным секретарем и проработала бы еще двадцать, если бы не семейные обстоятельства — то, что ей необходимо жить в одном городе с мужем, который находится сейчас в Красноярске...» Он еще подарил ей свою фотографию, сделанную в Армении, на фоне озера Севан: смотрит на остров, еле видный вдалеке. «Дорогой Нине Павловне от ее бывшего шефа, одинокого, как этот остров». Подпись: К. Симонов, 1942-1952 гг.

Как она добралась до Красноярска, «декабристка» середины двадцатого столетия, как отыскала Юза, как они там устроились, как жили, как узнали о смерти Сталина, как получили наконец весточку об освобождении Юза, еще до XX съезда, — это все особая статья, к которой еще предстоит вернуться.

Что же она все-таки значила для Константина Симонова — эта женщина, с которой я теперь по воле судеб регулярно встречаюсь то в «верхнем» его кабинете, то в «нижнем», то у нее дома, под подаренным им портретом?

Маленькая, хрупкая, седая, под мальчика подстриженная, со звонким не по возрасту голосом и пристальным взглядом больших, широко раскрытых на мир глаз.

Столько лет стоявшая на грани двух миров — его, до поры такого ясного и определенного, и того, другого, черного и невидимого, в который уходили без надежды вернуться, который был повсюду и нигде. Длинная, на годы растянувшаяся во времени цепочка фактов, слов, поступков, документов, покоящихся во «Всем сделанном», помогает искать ответ.

После скоропостижной смерти Юза она годы, буквально годы не могла придти в себя. Не жила. Вся семья К.М. к ней относилась тогда, как к тяжело больному ребенку. Ее спасала только работа. Что-то печатала с утра до вечера — расшифровывала пленки, стенограммы. Приходил К.М.: хватит работать, пойдем погуляем. Она кивала головой и продолжала работать.

Помнит еще, как однажды, через полтора месяца после смерти мужа, под самый май, перед отъездом Симоновых в Гульрипши, зашла к ним домой, наверх, занесла какую-то работу. Помнит, какая веселая суматоха царила в квартире: дети, Александра Леонидовна, мать Симонова, накрытый стол, веселье... Помнит, как, словно на чем-то нехорошем застигнутый, смутился он царящим праздником, беспомощно оглядывался, спеша увести ее куда-то в сторонку. Словно бы это он лично был виноват в ее потере. Словно не спасителем был ее, а палачом.

У каждого из них было то, чего не хватало другому. Ей — семьи, очага, обыкновенного житейского счастья. Ему — того внутреннего покоя, который он, вопреки всему, находил в ней, того покоя, что составляет порой единственную отраду человека, лишенного всего, но сознающего, что живет и поступает правильно — в силу того, что иначе жить просто не способен.

Иногда ей казалось, что он был бы рад поменяться с ней местами...

Подошел момент, когда я должен был, не мог уже дальше откладывать, заговорить с ней о Серовой. Я в ту пору как на работу ходил то на Центральную студию документальных фильмов, то в Останкино, на телевидение, запоем смотрел в маленьких демонстрационных залах фильмы по его сценариям — документальные и художественные. Дошло и до «Жди меня». Это было возвращение в мое незабытое военное детство. Два фильма готов я был тогда смотреть бессчетно в непривычно пустом, заросшем картофельными грядками Останкино: «Два бойца» и «Жди меня». И прежде всего, как я теперь понимаю, из-за песен бернесовской «Темной ночи» и той, что в «Жди меня». «Темную ночь», не уча, запомнил наизусть. Слова второй были какими-то неподдающимися. Теперь, собираясь на встречу с фильмом после тридцатилетней разлуки с ним, запасся карандашом и бумагой, чтобы «списать слова»: