— Только перекреститесь, что не будете без меня перетаскивать папки, — сказал он как-то ей.
Когда разгибал натруженную поясницу, разминал плечи, словно после тяжелой физической работы, да так оно и было — приходилось и по полкам лазить, и переносить груды папок из одного кабинета в другой, казалось, это распрямляется сама его душа, хоть и ужаснувшись и побывав снова в том пекле, но и возликовавшая при виде сотворенного. То, что случалось в обыденной жизни, мучило до сих пор. Как-то протянул ей кассету для расшифровки:
— Об Эренбурге...
— Об Эренбурге? Для кого?
— Для архива. Как о маршале Жукове, о Фадееве.
Эта давняя история с юбилейным вечером Эренбурга разворачивалась на ее глазах с самого начала. А началось все в том же злополучном 49-м году, после его доклада о космополитах. Эренбург жаждал, добивался этого вечера по случаю того, что исполнялось сорок лет его творческой деятельности. По-моему, он сам эту дату и придумал, — не скрывала Нина Павловна. — Ведь его уже не печатали, ему уже не звонили. И если бы К.М. не взял на себя, рискуя головой, и разговор наверху об этом вечере, и организацию его, и доклад, никакого бы вечера и не было, и Эренбургу, возможно, было бы намного хуже.
Вскоре папка с названием «Илья Эренбург», которую Нина Павловна специально разыскала по моей просьбе, появилась на столе перед нами. Десяток пожелтевших машинописных страниц, лежавших сверху, был озаглавлен: «Выступление на вечере Ильи Эренбурга. 5.Ш.49 (в Доме литераторов)».
Дочитывая последние страницы, я жадно тянулся к следующей стопке листов. «Об Илье Григорьевиче Эренбурге» было написано на ней. И в скобках: «В связи с несколькими страницами из его книги “Люди, годы, жизнь”». Дата — 17 апреля 1976 года.
— Константин Михайлович был очень огорчен, что в своих воспоминаниях Эренбург даже не упомянул о вечере, — пояснила в задумчивости Нина Павловна, — и тут я с ним совершенно, со-вер-шенно согласна. Только не стоило это так переживать. Эренбург есть Эренбург.
Я, не поняв, посмотрел на нее. Секунду-вторую она молчала в нерешительности. Потом:
— Аля рассказывала мне, что, когда Марина после эмиграции постучалась к нему за помощью, он указал ей на дверь. А потом, видите ли, открыл ее для широкого читателя.
Заполучив в руки второй манускрипт, я понял, что это и была расшифровка тех кассет, которые шеф передал Нине Павловне.
Я читал и видел Симонова. Не того, в 49, а много позднее, в 76, шагающего, словно маятник, по своему кабинету и один на один беседующего с безгласным магнитофоном. Шагает и взвешивает на собственных весах содеянное — чаша добра и чаша зла. Какая из них перевесит?
Имя самой Нины Павловны то и дело появлялось на страницах «Всего сделанного», которое мы с ней для краткости называли B.C.
Как правило, это были копии различных документов-писем — его ей и от нее — ему: поручений, заявлений, характеристик работодателя — служащему, приказов о назначении на работу, обращений в различные адреса. Словом, преимущественно то, что в обиходе мы называем официальной перепиской.
Первый из таких документов относился к 1947 году. Письмо Симонова из Москвы в Рязань. В нарочитой, как мне показалось, казенности его таился какой-то подтекст, который мне еще предстояло расшифровать с помощью Нины Павловны.
«В связи с наконец состоявшимся расширением штата журнала "Новый мир" я имею возможность предложить Вам работать со мной в качестве секретаря-стенографистки».
Казенно? Для Нины Павловны каждое слово звучало тут райской музыкой.
— А что до слога, посмотрела бы я на вас в то время. Каким другим слогом вы написали бы письмо жене ссыльнопоселенца, которому не разрешалось приближаться к Москве ближе чем на 101 километр.
Рассказ Нины Павловны о ее первой встрече первою военной зимой с тогда еще знакомым ей только по имени и по прочитанному Симоновым кажется невольно раскавыченной цитатой из одного из симоновских же произведений той поры.
Она тогда работала в сценарной студии комитета по кино и сидела целыми днями вдвоем со своим начальником Алексеем Яковлевичем Каплером, сценаристом фильмов «Ленин в Октябре» и «Ленин в восемнадцатом году», в ледяном зале заседаний этого комитета по соседству с кабинетом тогдашнего его председателя Большакова, который редко бывал на месте. Студия «Мосфильм» эвакуировалась в Алма-Ату, и здесь, в Москве, только они вдвоем с Каплером и представляли ее интересы.
— Пропадем мы тут с вами, Ниночка, — бодро-весело говорил время от времени Каплер и, как только появлялся председатель, подхватив охапку бумаг, направлялся к нему в кабинет, где было чуточку теплей.
Однажды, когда она так сидела и зябла в одиночестве, зашел военный — высокий, подтянутый, молодой. Он спросил Каплера и, услышав, что тот у Большакова и скоро вернется, подошел к висевшей на стене географической карте, сплошь утыканной флажками, и углубился в ее изучение. Посмотрев на его спину, на его военную форму, она подумала, что ведь очень может быть, что он прямо с фронта, и решилась спросить об этом.
Он повернулся на ее голос, не спеша подошел к ее столу и ответил утвердительно. И тогда она спросила его о муже своей сестры. Такая уж тогда была мадера — у того, кто вернулся с фронта, обязательно, в отчаянной, бесшабашной надежде осведомлялись о своих там, на фронте, словно это был какой-то такой особый край, где все друг друга и все друг о друге знали.
Сестра находилась с тремя детьми в эвакуации, а муж ее — в ополчении, на смоленском направлении, под Вязьмой. И письма от него, которые она поначалу исправно и с радостью переправляла сестре, вдруг прекратились.
— Просто не знаю, что сообщить сестре. Что там, вы не знаете? Как там?
Военный долго и пристально смотрел на нее, и она невольно залюбовалась его красивым лицом, большими блестящими карими глазами. Потом, не сказав ни единого слова, повернулся и вновь подошел к карте. Постоял так несколько минут, а потом, буркнув, что больше не может ждать, до свидания, — ушел.
Почти тут же вернулся Каплер и еще с порога задал вопрос, не приходил ли Симонов?
— Приходил какой-то военный, — пробормотала она, еще переживая такой обидный и непонятный для нее поворот дела, — постоял букой возле карты и ушел. Сказал, что больше не может ждать.
— Это и был Костя Симонов, — огорченно сказал Каплер.
Она, по ее словам, только позже поняла и оценила молчание этого Симонова. Он все знал. Был и в Смоленске, и в Вязьме, когда наступали немцы. Видел все своими глазами. И что он мог сказать с надеждой смотрящей на него женщине? Что там почти все погибли, что не надейтесь?
Рассказывая об этом, Нина Павловна, показалось мне, невольно сама заговорила симоновским слогом. В излюбленной его манере — с неоднократным повторением одних и тех же слов, а иногда и целых фраз:
— Очень не любил неправду, а говорить тяжкую, иногда смертельную правду избегал, пока была для этого хоть какая-нибудь возможность. Когда мог, вот так отмалчивался.
Как показал дальнейший ход событий, не только с ней о Симонове состоялся у Каплера разговор, но и с Симоновым о ней, она, правда, так и не узнала, по чьей инициативе.
Прослышав, что она владеет стенографией и машинописью, Симонов, всегда со ссылкой на согласие Каплера, стал подсылать ей тексты, в основном статей, интервью и других выступлений в прессе. Потом стал приглашать в «Новый мир», где диктовал кое-что из прозы. Ей нравилось почти все, что он писал, и она не находила нужным скрывать это. А ему, она чувствовала, нравилось диктовать ей.
Но когда он вскоре предложил ей перейти к нему на работу в качестве личного секретаря, она вспыхнула и ответила дерзко:
— Я никуда от своего шефа не уйду, — она имела в виду Каплера.
Симонов не обиделся, согласно кивнул и посмотрел на нее с симпатией. Может быть, именно потому у нее появилось желание как-то смягчить свою выходку, и она выложила ему все о муже.
На это Симонов тогда зябко передернул плечами. Ей показалось, кое-что из их с Юзом истории он уже знал раньше. Но все равно, пусть услышит, как все было, от нее. Тогда, может быть, не будет делать таких необдуманных предложении.