2
Феврония разузнала, что имя нашей горничной Мариучча, и оставила ей в подарок деревянную ложку.
— Порядочная, работяга. По крайней мере знаешь, с кем имеешь дело, — сказала она о Мариучче.
Утром выехали в Геную.
Вскоре исчезли из виду горы, покрытые вечными снегами. Ослепительно зеленая земля итальянских крестьян. Белые волы. Коровьи стада. Хлева, конюшни. Подстриженные ивы, еще не покрывшиеся листвой, смотрелись из проносившихся поездов как поднятые руки, сжатые в кулак.
Pedotto спал — рука по-детски под щекой, рот полураскрыт. Время от времени он вяло приоткрывал сонные глаза, чтобы взглянуть на проносящиеся мимо станции. Ночью он немного повеселился с друзьями.
На остановках в поезд садились деревенские жители с чемоданами и корзинами, крикливые и разговорчивые. Они по очереди открывали двери всех купе, надеясь найти свободные места.
Наше купе — scompartimento — было не заполнено, и поэтому pedotto каждый раз приходилось объяснять, что здесь все места забронированы.
— Риккардо, — спросил Константин, — а вы сами в каком городе живете?
— В Милане.
Феврония пожелала узнать его возраст.
— Сколько вам лет, Риккардо? — спросил Константин. Разговор шел на итальянском языке. По-русски Риккардо говорил все же с трудом, ему не хотелось напрягаться.
— Двадцать четыре.
— Ему двадцать четыре года, — сказал Константин.
Во время одной более продолжительной остановки Риккардо открыл окно и высунул в него свою курчавую голову. Он крикнул лоточнику на перроне, чтобы тот со своей тележкой подъехал к окну и подал нам лимонаду.
У дверей вагона галдел народ. Все обливались потом от спешки, непосильного багажа и боязни опоздать. Pedotto, высунувшись по пояс из окна, интересовался красивыми девушками в толпе.
Феврония захотела узнать, есть ли у Риккардо невеста. Ей было непонятно, почему Константин отказывается задать ему такой вопрос.
— Почему вы не можете спросить об этом?
— Да сжальтесь же!
И все же она вынудила Константина спросить, и Риккардо ответил:
— Есть. В каждом городе.
Поезд вытряс из нас даже малейшее желание разговаривать. Голова болталась на шее во все стороны. Риккардо стало скучно с нами, и он отправился искать веселых собеседников в других купе.
Константин курил в коридоре, а мы с Февронией разглядывали белые домики на склонах гор.
Я не могу похвалиться хозяйственными способностями, но муж у меня покладистый и не делает из этого проблемы. Только сын выговаривает мне, когда просит убрать с обеденного стола перчатки или одежную щетку. Или, извлекая откуда-то двумя пальцами мою шапку из сильно вытертой чернобурки, спрашивает:
— Интересно, где, по-твоему, место этой вещи?
Вечером, после спектакля, я бываю уставшей, а днем не умею использовать время рационально, всегда что-нибудь остается несделанным или недоделанным.
Мы живем в безликой, новой части города, в улье для людей. Красивой ее считать нельзя. И тихой тоже. После рабочего дня битком набитые трамваи доставляют домой женщин, волокущих тяжелые кошелки с растительным маслом, луком, хлебом и капустой.
Конец недели знаменуется радостными празднованиями, а в понедельник заколачивают фанерой выбитые стекла в окнах и дверях подъездов.
С этим беспокойным народом я каждый день только езжу в трамвае или стою в очередях в магазине, в театр они не приходят. Да и было бы неловко играть для них Дездемону, которая позволила удушить себя, как курицу. Это бы их рассердило; по их мнению, Отелло достаточно было бы задать ей просто хорошую взбучку, и все было бы в порядке.
Мяртэн пришел к нам в купе и сел на место pedotto у окна.
— Трясет? — спросил он.
— Очень.
— Ты дремала?
— Нет. Думала.
Мяртэн закинул ногу на ногу и скрестил руки на груди. Я спросила, какой ему кажется жизнь теперь, после всего, им пережитого.
Мяртэн удивился:
— Об этом ты и думала?
— Нет. Но мне хотелось бы знать.
— После всего?.. Как когда.
Мы не смотрели друг на друга. Мне было неловко глядеть в его прозрачно-светлые глаза.
Поезд мчался через окраины города, но казалось, что он вот-вот въедет с грохотом в какой-нибудь дом.
Феврония сделала нам замечание:
— Почему вы говорите на непонятном языке?
Мяртэн ответил, что мы говорим на своем родном языке. Риккардо сунул голову в дверь, увидел, что его место занято, и снова удалился.
— Разве люди, по-твоему, больше не страдают?
— Главным образом из-за пустяков, — сказал Мяртэн.
— Все относительно.
— Не все, — сказал Мяртэн.
Феврония перестала глядеть в окно и обратила к нам укоряющий взгляд.
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
Мяртэн спросил:
— А по-итальянски вы понимаете?
— Это другое дело, — ответила Феврония.
Мяртэн спросил:
— Почему же другое?
— Они же итальянцы, — ответила Феврония.
Позже я сказала Мяртэну, что обе стороны вели себя не лучшим образом.
Из окна гостиницы с виа Бальби был виден памятник Колумбу.
Колумб смотрел на залив, где стоял носивший его имя океанский суперлайнер, и на разросшуюся вдоль берега залива Геную. Веревки, протянутые через узкие и глубокие щели улиц, были от стены до стены увешаны сохнущими белыми простынями.
Мне хотелось немедленно пойти прогуляться под ними, но нас повезли в собор Сан Лоренцо. Нам полагалось узнать об этом городе как можно больше: что здесь родился Паганини, жил Байрон и проводил свои первые эксперименты Маркони. Что в горах находился замок Ришелье, а неподалеку от нашей гостиницы дом Колумба. Слишком много достопримечательностей для одного городка.
Но в это прозрачное светлое утро у меня возникли собственные желания, своенравные, как и у провинциальных школьников, которые остановились в одной с нами гостинице. Эти мальчики не желали ничего ни видеть, ни слышать. Им хотелось лишь кататься на лифте, что они и делали. А три симпатичных патера, попечению которых были доверены школьники, сидели в креслах холла, скрестив на животе руки, и со снисходительным пониманием наблюдали, как они развлекаются.
От дома Христофора Колумба уцелел лишь фасад. Одно лицо. Без затылка. Но это было запоминающееся лицо. Четыре окошка, над ними украшение, а сверху плющ и сочная зелень, словно большой парик, из-под которого выглядывало это старое и небольшое лицо.
Жизнь домов и вещей вызывала у меня раздумья.
Время от времени я видела во сне желтую кафельную печь моего детства. Ей требовалось мало дров, но она долго держала тепло. Было приятно греть об нее спину.
Мама предостерегала: «Позвоночник пересохнет».
Но стоять именно так было приятнее всего. Конечно, когда печь вовсю горела, мне нравилось глядеть на огонь, присев перед ней на корточки. Кухни у нас не было, мама готовила пищу тут же, в кафельной печи, и, когда я возвращалась из школы, обед ждал меня в горячей пасти топки.
От бомбежки сгорела церковь Нигулисте и сожгла все вокруг себя. На месте того нашего дома теперь двор нового здания, деревянные сараи и контейнеры для мусора. Трудно поверить, что стала небылью такая большая кафельная печь, которую я считала вечной, как крепость.
Теперь об этой печи никто ничего не знает. Но ее душа все же осталась на земле.
В своем повторяющемся сновидении видела я и нашу комнату. Но во сне мне хотелось иметь еще одну комнату: у меня ведь был ребенок и мы жили втроем. И эта вторая комната находилась этажом выше, на месте бывшего чердака. Я сомневалась, выдержит ли фундамент перестройку, но тут вспоминала, что дому четыреста лет и стены у него метровой толщины.
Наша желтая печь оставалась во сне такой же, какой была, она продолжала жить и греть. Каждый раз я долго плутала по совершенно темному городу, прежде чем находила улицу, затем дом и только затем ключ.
Я входила в давно не существующую комнату.
Все стояло как и прежде: посреди комнаты обеденный стол, окруженный стульями. Над столом лампа с абажуром словно раскрытый зонтик.
Надеялась увидеть маму. Ее не было. Но еда ждала в печи.
Я подмигнула домику Колумба. Этому стариковскому лицу. Пообещала запомнить его.
В боковом нефе собора обручалась молодая пара. Они стояли на коленях и от скуки переговаривались. В другом нефе пели монахини. В третьем стояли друг против друга две шеренги молодых людей в черных костюмах, а кардинал в ярко-красном облачении смачивал ватой их гладкие лбы.