— Но ты ушла.
— Неужели ты действительно так задумал? — С тревогой я искала в его глазах подтверждения.
— Это правда. Но ты ушла. Почему? Я хотел бы знать.
Я не могла выдать причину. Просто потому, что она была слишком пустяковой: я тогда стеснялась, что он увидит вытянувшиеся и завязанные узелками бретельки моей рубашки.
— Мяртэн, я часто бываю довольно-таки пустой. А ты принимаешь меня слишком серьезно.
— Стало быть, ты не хочешь сказать? — спросил Мяртэн еще раз.
— Поверь, это не заслуживает разъяснения.
Голова все время была тяжелой. Поэтому я не смогла посочувствовать трагедии Помпеи так, как они того заслуживали. Увиденное здесь стояло отдельно, само по себе и вне связи со всем остальным. Словно осколки разбитой посудины, которые еще предстояло примерить друг к другу. Бронзовый юноша, фонтанирующий воду посреди окруженного колоннадой дворика. Улицы без окон. Ощущение пустоты. Сломанные колонны. Изумление: почему бог на постаменте низенький и хилый? Разве это не уменьшало веру в него?
Время двигалось вместе с нами. Теперь на стены уже падали тени.
Pedotto попросил мужчин войти в виллу. Женщин — подождать на воздухе. Усмехаясь, он уклонился от разъяснений. Загородил собой вход. Повторял:
— Только для мужчин. Только для мужчин.
И Февронии он сказал то же самое.
Я увидела на шее Февронии красные пятна. И в глазах ее сдерживаемые молнии. Риккардо узнал от нее, что у нас существует равноправие. Между женщинами и мужчинами различия не делают.
Это не подействовало. Риккардо не отступал.
— Что она теперь сделает? — спросил Константин с интересом.
— Пойдет на прорыв, — предположил Мейлер.
Феврония нахмурила брови, решительно оттолкнула запрещающую руку Риккардо и вошла в дом.
— Видите, — сказал Мейлер. — Я же говорил.
Pedotto махнул рукой мужчинам.
Они находились там недолго. И вышли повеселевшие. Все же была заметна и легкая неловкость.
Далеко не в числе первых из дома выскочила Феврония. Ее лицо побагровело и едва не лопалось, она избегала наших взглядов.
— Вы же сами этого хотели, — сказал ей Мейлер.
Голос Февронии словно шилом кольнул мне мозг: не могла же она подумать, что там за такую дорогую цену показывают распутство.
— Разве это показывали за особую плату? — спросила я.
— А вы как думали!
Она была потрясена своей оплошностью. Даже лишилась своего неисчерпаемого желания говорить. Лишь пообещала позже рассказать о том, что видела. Но можно было заметить, что в ней до конца дня не утихая кипело и взрывалось возмущение.
У меня в голове гудели телефонные провода. И хотелось только одного: оказаться в «Коммодоре», в Неаполе, в постели. Мейлер был прав. В том, что он сказал о весеннем солнце.
Мяртэн позвал меня сесть в тени рядом с ним на серый обломок лавы. Оттуда открывался вид на рыночную площадь и колоннаду. Он предложил мне сигарету. Я не захотела.
— А чего бы тебе хотелось? — спросил Мяртэн.
— Прохладную комнату.
Уже сказав это, я подумала, что сидела бы еще с ним, все равно как долго. Я сорвала стебелек травы, росший у самой моей ноги, и дотронулась им до руки Мяртэна, опиравшейся о камень. Он следил за моими действиями прищурив глаза, недокуренная сигарета между пальцев.
Я видела в его глазах вопрос.
Отбросила стебелек. Эти последние оставшиеся дни еще были нашими. Но мы не умели радоваться им.
Нам с Мяртэном уже и прежде случалось сидеть вот так, молча, когда не хотелось расставаться друг с другом.
Моя мать спросила устало:
— И о чем вы всю ночь разговариваете?
— А мы и не разговариваем, — ответила я. — Иногда мы вообще не говорим.
Правда. Если нам удавалось где бы то ни было сидеть вместе и нам никто не мешал, было хорошо и без слов.
— Рано, рано, — говорила моя мать с глубокой озабоченностью.
Разве не странно? Тогда было слишком рано. Теперь слишком поздно…
Очевидно, моя мать была сердита на Мяртэна — она считала его одного виновным во всем. Она говорила, что мое увлечение Мяртэном не принесет мне счастья. Но мать ошиблась. Я испытала большое счастье. Вновь она напомнила мне о своих словах, когда я ждала ребенка.
— Но ведь я счастлива, — ответила я. — Как же ты этого не понимаешь?
Мне было безразлично, что глаза ввалились, что лицо осунулось, руки похудели. И что ночами я так много плакала из-за Мяртэна. Однако это вовсе не означало, что я несчастна, как думала мать.
Но в трудные дни мать служила мне опорой. Не знаю, понимала ли она тогда меня лучше. Или это была только примиряющаяся со всем материнская любовь.
Мамы больше не было на свете. А мы были. И снова сидели рядышком. Мне хотелось знать, понравилось бы это моей матери, будь она жива, или огорчило бы ее.
Лицо Мяртэна стало золотисто-коричневым. Поэтому серые глаза казались особенно светлыми и прозрачными. Но безнадежными оказывались попытки проникнуть сквозь них в его мысли. Впрочем, я даже со своими-то мыслями не всегда справлялась.
Вспомнила про апельсин, который носила с собой с утра. Очистила его. По пальцам побежал светлый сок. Пол-апельсина протянула Мяртэну. Он счел, что это для него много. Разделили еще пополам.
— Как вкусно! Верно?
— Это апельсин Анны Розы?
— Последний, — ответила я.
Туристы фотографировали руины. И мы попали в кадр. Хотя вовсе не были участниками трагедии Помпеи.
Я сложила корки апельсина. Вытерла носовым платком липкие от сока пальцы. Во Флоренции Мяртэн заметил, что я не ношу обручального кольца. Но кольцо, подаренное Мяртэном, я носила еще долго после войны.
Забыла его на раковине, когда мыла руки. Лишь на сцене вдруг сообразила об этом и даже запуталась в словах. Вряд ли кто-нибудь мог на него польститься, наверное, просто смыло водой.
Хейнике могла бы подтвердить, с какой преданностью носила я кольцо Мяртэна. Она знала, что я приняла потерю кольца близко к сердцу, что я увидела в этом дурной знак. Хейнике даже ругала меня за суеверие. Но иногда — в этом я была уверена — Хейнике предпочла бы знать, что я отказалась от мучительной надежды. Но самой мне было неясно, чего же я в конце концов жду.
История получения мною кольца была слишком пасхально-открыточной. Это и в самом деле случилось на пасху. Мяртэн подарил мне шоколадное яйцо в серебряной обертке.
— Что там внутри болтается? — спросила я, приложив подарок к уху.
В ту пасху стояла прекрасная погода. Но, несмотря на это — или, может быть, именно потому, — мною овладела грусть, которую я не могла объяснить. В эту необъяснимую грусть вмешались еще не позеленевший подлесок, белизна цветущих ветрениц и деревья, начинающие покрываться листвой. Это была приятная грусть молодой души.
Мы пошли с Мяртэном за город через луг. Я прижимала подарок Мяртэна к груди, и каждый раз, когда прыгала через попадавшиеся на пути ручейки, что-то там внутри колотилось.
Мне не хотелось разламывать яйцо. Но Мяртэн сказал:
— А как же иначе ты узнаешь, что там внутри?
Мы сели на пестрый межевой камень. Подарок все еще был в обертке. Мы оба подставили лица весеннему ветру и солнцу. Время от времени я щурила глаза, чтобы увидеть Мяртэна.
Он сидел обнажив голову — полы пальто распахнуты, руки обхватили колени — и ждал, когда я в очередной раз широко открою глаза.
У него на руках были кожаные перчатки. Тогда тоже было модно ходить с непокрытой головой, но в перчатках.
— Ну ладно! — сказала я наконец. — Если ты хочешь, посмотрим, что там внутри. — И я стала обдирать серебряную обертку с шоколада.
Внутри было кольцо с красным камешком.
— Кольцо, — сказала я оторопело. Оно оказалось мне немного велико. Шоколадное яйцо лежало у меня на коленях. Я стала безжалостно разламывать его. Мы были голодны: с утра ничего не ели.
Мать спросила в тот же вечер:
— Что за железка у тебя на пальце?
— Разве ты не видишь? Это же кольцо! — ответила я обиженно.
Кольцо хотя и пропало, но далекий весенний день запомнился целиком. Воспоминание о ранней весне, луге и ветре. Как я, раскрыв глаза, увидела прямо перед собой лицо Мяртэна. Для меня это было самое красивое лицо на всем белом свете.
Сидеть на солнце было жарко. Я сняла пальто, и кусочки серебряной обертки посыпались с колен на траву. Подобрала их и сделала из них бантики для своих промокших туфель. Оставшиеся кусочки скомкала в маленькие шарики и кидала их в Мяртэна. Он не увертывался. Засмеялся и захватил в плен мою руку.