Изменить стиль страницы

Взяла со стеклянной полки наугад несколько книг. Полистала. Освежила в памяти некоторые эпизоды, имена героев, их судьбы, отдельные моменты их жизни, которые казались реальней и ощутимей, нежели действительная жизнь окружавших ее людей. Долго разглядывала фотографии в юбилейном томе, выпущенном по случаю какой-то годовщины. Теофил Стериу в 12 лет, в 18, в 30, в 45 лет… Наголо остриженный застенчивый лицеист, в интернатской форме не по росту, заложил пальцем страницу в толстенном томе, каких ему предстояло написать великое множество. Студент в лавальере[54] с откинутыми назад романтическими кудрями. Мужчина, начинающий полнеть и лысеть. Заплывающий жиром гигант в костюме бакалейщика, вышедшего в воскресенье погулять в городском саду и послушать военный оркестр. Раз от разу все грузнее и толще фигура, расплываются и теряют выразительность черты лица, все бесстрастнее взгляд. А почерк на факсимиле рукописей все мельче, все уже пробелы, все реже встречается энергичная горизонталь, пересекающая букву t, — Теофил Стериу словно все скупее расходует свои силы, сберегая их для книг, которые ему еще предстоит написать, которые уже объявлены — и которых отныне уже никто не напишет.

Поднявши глаза, Адина Бугуш взглянула поверх страниц на весенний день за окном.

В юбилейном томе один почитатель описывает его как человека, который запретил себе любые страсти и чувства, расточительные безумства и какие-либо удовольствия: отказался от любви, дружбы, детей, от всех земных радостей и слабостей, чтобы хранить верность своим книгам. И давно не радовали его, в отличие от прочих смертных, эти вёсны с цветами и гудением пчел. Не радовало ничто! Ни утреннее солнце, ни ночное мерцание звезд. Все, что он видел, чувствовал, переживал, он использовал лишь для того, чтобы запечатлеть в своих книгах. Он отказался от всего, затворившись в своей рабочей келье, приковав себя к письменному столу, словно пожизненно осужденный на каторжные работы. Каждый смертный имеет право выйти на широкий простор за пределы своего дома. Он сам лишил себя свободы. Иначе кто бы написал его книги, наделил жизнью тот мир, который он носил в своей душе? «И все-таки он мог ответить на мое письмо!» — подумала Адина Бугуш, но этот посмертный упрек показался ей богохульством.

С книгой в руке она перешла от этажерки к столу.

На столе ее ждали парижские журналы и письма, принесенные Лисаветой. Она сдвинула их в сторону, чтобы положить книгу. Машинально взглянула на один из конвертов. Узнала марку со звездой Мексики, орлом, священным крылатым змеем и венком из колючих кактусов. Узнала почерк. Письмо было от Мерседес, подруги по швейцарскому пансиону. Одна из двенадцати тогдашних подруг, что рассеялись теперь по всем уголкам планеты, до сих пор еще посылает ей весточки о своей нынешней жизни, непременно возвращаясь к воспоминаниям их молодости, то грустным, то озорным, но всегда окутанным элегическим облачком грусти. В другой раз она бы нетерпеливо вскрыла конверт и жадно прочитала письмо подруги. Мерседес ждала ребенка. Второго. Если будет мальчик, его назовут Эстебаном, если девочка — Луисой. Когда она читала как-то ее последнее письмо, на глаза навернулись слезы, и целый вечер воспоминания и раздумья не оставляли ее.

Но теперь она отложила письмо, не распечатав.

Из-под него выскользнул еще один конверт. Почерк был незнакомый, мелкий, бисерный. Незнакомый. И все-таки знакомый, будто она только что его где-то видела. Глаза Адины обратились к раскрытому на столе тому с автографами Теофила Стериу разных эпох.

Разорвав задрожавшими руками конверт, она стала искать подпись в конце письма.

И нашла.

Теофил Стериу.

Бисерным почерком, хоть разбирай в лупу…

Ей писал покойник!

Адина Бугуш провела пылающими пальцами по пылающему лбу.

Да! Пришло письмо от покойника.

И прочла:

«Милостивая сударыня.

Согласитесь, что излишне просить извинения за задержку с ответом, который я и теперь объясняю чистой случайностью.

По старой и глупой привычке, я не читаю писем. Их слишком много. И невозможно ответить на все. Если бы я отвечал на все письма, которые каждое утро грудой ложатся на мой стол, то кто бы вместо меня писал романы Теофила Стериу? Если бы я отвечал только на некоторые, то как объяснить несправедливость к остальным? Поэтому я их не вскрываю. Так проще. Я жду, пока они устареют. Потом, месяца через два-три, даже если их вскрыть — они не представляют уже интереса. Ханци (Ханци моя стряпуха, домоправительница, секретарь и цербер у дверей) швыряет их в печь. Операцию эту она проделывает неукоснительно в течение вот уже пятнадцати лет. Это не жестокость и не кощунство. Кто не бросает в огонь писем двух или трехмесячной давности?

Таким образом, сударыня, письмо ваше избежало судьбы всех прочих в силу чистой и, теперь могу признаться, благословенной случайности. Долгое время оно служило закладкой в книге, куда попало, будучи извлечено из груды других, волею все того же случая. Я наткнулся на него, и прежде чем зачислить по ведомству Ханци, невольно прочел на конверте Ваше имя. Бугуш! Имя мне очень знакомое, поскольку в предпоследнем своем романе я, может быть, по предосудительной беззастенчивости, злоупотребил кое-какими писательскими привилегиями по отношению к этому беззащитному имени. Героя моего зовут Санду Бугуш. И вот на конверте читаю: Александру Бугуш, адвокат. Мой Санду Бугуш, живущий в достаточно отдаленную эпоху, где-то в начале XVII века, — злодей, изменник, трус, клятвопреступник и т. д. и т. п. В конечном счете эта тряпичная кукла берет на себя все грехи, которые романист свободен взвалить, не боясь ответственности, на героя, являющегося плодом его воображения. Я припомнил, что в начале XVII века род Бугушей действительно существовал. Хроники о нем упоминают. Возможно, читая их, я и запомнил это имя. И подумал, что адвокат Александру Бугуш — наверное, потомок этих Бугушей — мог почесть задетой фамильную честь. Быть может, решил я, мне угрожает судебный процесс, где от меня потребуют перекрестить моего героя, уничтожить тираж и т. д. и т. п. Поверьте, такие случаи бывали! Если бы не так, то не было бы нужды в адвокатах. Перспектива процесса позабавила меня, а в моей жизни не так много поводов позабавиться.

Должен вам признаться, сударыня, что именно ради этого низменного удовольствия я и распечатал Ваше письмо.

И тотчас понял, какое непростительное беззаконие совершила бы Ханци, отправив его в свой крематорий. Я даже ощутил угрызения совести. Пожалуйста, не улыбайтесь, — очень жестокие угрызения совести. Сколько же не менее драгоценных писем отправили мы в огонь помянутой печки за эти пятнадцать лет? Как видите, первым результатом Вашего письма было решение лично и строго просматривать почту, дабы избавить Ханци от бремени новых преступлений, которые она творит с безмятежной невинностью. Решение, разумеется, несколько запоздалое. И все-таки лучше поздно, чем никогда! Жизнь, надеюсь, предоставит мне достаточный срок, чтобы исправить прошлое и искупить мою вину.

За этим слишком пространным, но необходимым рассказом о моей корреспонденции вообще и о Вашей письме в частности следует ответ, который Вам так не терпится узнать и который, боюсь, будет не менее многословен.

Ваша протеже совершенно не нуждается ни в каком покровительстве, как справедливо полагаете Вы сами. И тем менее — в покровительстве некоего Тудора Стоенеску-Стояна, которого, по Вашим словам, Вы просили принять в ней участие в качестве собрата по перу и моего доброго друга. Я давно уже не слежу за литературой. Из тех же соображений, которые, повторяю, считал достаточными, чтобы избавить себя от обязанности просматривать корреспонденцию. Поэтому многие мои собратья мне неизвестны. Но зато я отлично помню всех моих друзей, поскольку круг их узок до крайности. И в этом ограниченном кругу я не нахожу никакого Тудора Стоенеску-Стояна. У меня такого друга нет: ни нового, ни старого, на доброго, ни менее доброго. О существовании человека с таким именем я впервые узнал час назад из Вашего письма. Это показалось мне странным. Я решил, что произошло какое-то недоразумение. Но потом нашел более простое объяснение. И почти уверен, что так оно и есть. Без сомнения, речь идет о каком-нибудь старом забытом однокашнике по факультету или, еще вероятнее, по лицею, который сменил фамилию. Его собственная могла опротиветь ему бог весть по каким причинам, как могло в один прекрасный день случиться и с Вашим мужем, прочитай он о проделках другого Бугуша, созданного моим воображением (если это так — прошу прощения у него и у Вас. Я готов в новом издании изменить его гражданское состояние). Относительно моего друга и романиста Тудора Стоенеску-Стояна я узнавал и у Юрашку и Стаматяна, наших якобы общих друзей. Прежде чем сесть за это письмо, я осведомился у них по телефону, не знают ли они человека с таким именем. И для того, и для другого он оказался иксом. Лишний повод думать, что речь идет о псевдониме. Стольких друзей я потерял из виду за тридцать лет! Утешительно и вместе с тем совестно сознавать, что если мы забыли их, увлеченные водоворотом своей жизни, то они, откуда-то издалека, следят за нами с прежней любовью и трогательными воспоминаниями молодости, которая для нас давно уже умерла.

Как видите, мой неизвестный друг Тудор Стоенеску-Стоян заставил меня впасть в достойную сожалению сентиментальность.

Но не это интересует Вас, сударыня. Не об этом Вам не терпится узнать.

Действительно, какое имеет значение все это, если стихи Вашей подруги Исабелы могут, ввиду их исключительных достоинств, преспокойно обойтись без какой бы то ни было рекомендации с чьей бы то ни было стороны?

Я, сударыня, — старая скотина, которая давно израсходовала способность чувствовать, растворив ее в чернилах премногих моих романов. Так полагал я еще час назад. Стихи Вашей подруги Исабелы воскресили эту мертвую душу. Я возвратился на тридцать лет назад, в тот возраст, когда не устаешь восхищаться. И вот с этой щедрой радостью былых времен я читал и перечитывал эти двенадцать стихотворений. Такая тонкая и нежная струна звучит в литературе раз в полвека. Я вложил эти стихи в конверты вместе со своим предисловием и намерен послать их в те два журнала, где у меня есть надежные и сердечные друзья. И для журналов моих друзей, и для читателей стихи эти станут событием. Уверяю Вас, сударыня. На этот раз я не ошибаюсь. Я ошибся один-единственный раз. Не так давно в мой дом силой проник один молодой человек. Голодный, с остекленевшим взглядом, но и с талантом, сударыня. В нем была даже человечность, что представляется мне еще большей редкостью. Я сделал тогда то, что хочу сделать теперь для Вашей Исабелы. В тот раз я ошибся. Талант был для него только средством, визитной карточкой, пропуском на праздник изобилия, где он мог бы утолить свой голод! Он предал свой талант. С моей точки зрения — совершил самоубийство. Иногда я сталкиваюсь с ним. Он отводит в сторону глаза. Чувство вины не передо мной, а перед самим собою — это уже кое-что. Но, однако, это не заменит ему того, что он потерял. Его зовут… Да что мне в его имени, если для меня и моего доверия он мертв?

Но возвратимся, сударыня, к Вашей, нет, к нашей Исабеле. Ибо Вам придется свыкнуться с мыслью, что отныне она будет становиться все меньше Вашей и все больше нашей.

Вы говорите, что переписали менее десятой доли этих тетрадей. Пришлите мне их как можно скорее. Я найду для них издателя. И постараюсь дать им путевку в жизнь со всем подобающим церемониалом.

Вы говорите, автор этих чудес бедная девушка? И молодая? И ни разу не переезжала не только через Пиренеи, которыми она грезит, но даже через Карпаты? Пожертвовала собою и своим будущим ради детей, оставшихся без родителей? Но в таком случае это чудо вдвойне!

Со своей стороны, я всей своей эгоистичной душой и именно во искупление этого эгоизма, который час назад стал мне отвратителен, — готов, сударыня, найти для нее здесь, в меру моих возможностей и связей, способ жить, как она того заслуживает. Жить трудом, отвечающим ее подготовке и таланту. Трудом, который бы не душил, а побуждал к росту. Трудом, благодаря которому она вошла бы в литературу, в творчество и в мир, что ее окружает, вместо того чтобы в мыслях эмигрировать за Пиренеи, поскольку воображаемый мир служит ей своего рода анестезирующим средством от страданий. Я горячо желал бы поговорить с нею как старший брат, умный дядюшка, богатый жизненный опытом. Если Вы сможете убедить ее отправиться в Бухарест, тем лучше. Вы можете использовать это письмо по своему желанию и разумению, лишь бы преодолеть ее сопротивление. Мне знакомы подобные приступы гордыни, продиктованные отчаянием. Девочку эту необходимо спасти, сударыня. Ради нее самой и — из цеховой солидарности добавлю: — ради нас, ради искусства… Я горячо желал бы увидеть ее, познакомиться, рассеять ее неуверенность в себе; пускай приходит ко мне как к старшему брату и советчику. Это мой долг по отношению к младшим братьям моим, которые предоставлены самим себе, долг, о котором я давно позабыл, оттого, что единожды обманулся.

В ожидании хотя бы слова в ответ на эти весьма простые и законные желания, я кончаю письмо выражением благодарности за то, что Вы напомнили мне, сударыня, как важно ради других и прежде всего ради самого себя начать выплачивать забытые долги.

Преданный Вам

Теофил Стериу».