Глава IV КАКИХ ТОЛЬКО МУЧЕНИЙ НЕ БЫВАЕТ НА СВЕТЕ
Отвратительно!
Тудор Стоенеску-Стоян вывел это слово в правом углу страницы, скомкал ее и бросил в корзину.
Под ней уже ждала своей очереди следующая.
С упорством прилежного школяра, решившего довести работу до конца, несмотря на слипающиеся от усталости веки и на бесчисленные соблазны, отвлекающие внимание, он в двенадцатый раз принялся излагать двенадцатый вариант все тех же трех строк. Изменил порядок прилагательных; легкомысленный неологизм заменил синонимичным архаизмом; нашел для фразы, как ему показалось, подобающий ритм, прежде от него ускользавший. И в самом конце третьей строки споткнулся в двенадцатый раз.
Медленно, вслух перечел результат своих трудов.
Прилагательные отворачивались друг от друга, обиженные неподходящим соседством. Архаизм коченел на середине второй строки, словно пращур-гет в косматой меховой шапке и овчинном кожухе на посольском приеме в окружении фрачных пар и декольтированных вечерних платьев с жемчужными ожерельями. Мелодический рисунок фразы напоминал скрежет кобзы.
Тудор Стоенеску-Стоян, на этот раз в другом углу страницы, добросовестно вывел слово за словом, последовательно увеличивая число восклицательных знаков:
Отвратительно! Отвратительно!! Отвратительно!!!
Полет скатанной в шарик страницы не отличался, однако, той легкостью и изяществом, с какой в парке Мот летят кольца на шею целлулоидной утки.
Запущенный, словно адский метательный снаряд, шарик шлепнулся на дно корзины рядом с остальными одиннадцатью вполне безобидными комочками. Ни один не взорвался! Ничего ужасного не произошло.
На письменном столе поджидал следующий белый лист.
А под ним — еще двадцать семь четвертушек, сложенных пачками по десять штук и вот уже час прилежно разглаживаемых по сгибам плоским разрезным ножом из слоновой кости, — что повторялось уже целую неделю с монотонной регулярностью, всякий раз с одной и той же развязкой.
Тудор Стоенеску-Стоян загодя надписал в углу чистой страницы мощное Отвратительно! Подмахнул росчерк, достойный зависти переписчиков из судебной канцелярии, где его покойный родитель достиг к концу своей жизни должности первого секретаря. Закурил марочную сигарету R.M.S. и позволил себе более продолжительную передышку, со смирением человека, который пока еще не израсходовал запас табака и терпения.
Он удовлетворенно полюбовался каллиграфией заранее известного приговора с росчерком, украсившим фронтиспис неначатой страницы, словно государственный флаг, вывешенный на мансарде дома накануне торжества.
Хотя бы в этом он преуспел!
Теперь он уже в совершенстве подражал почерку своего преподавателя румынского языка, имевшего обыкновение ставить на полях идиотских сочинений этот эквивалент отметки об оставлении на второй год, выставлявшейся в классном журнале. Отвратительно! С одним, двумя или тремя восклицательными знаками! Отвратительно с одним восклицательным знаком соответствовало тройке. С двумя — двойке. С тремя — единице. Обратно пропорциональная зависимость.
В дополнение к прочим странным метаморфозам, Тудор Стоенеску-Стоян по насмешливой прихоти судьбы сделался еще и учителем румынского языка и литературы в лицее имени Митру Кэлимана. Пока лишь в нескольких классах и только в качестве временно замещающего.
Ученик без зазрения совести присвоил приемы своего учителя из бухарестского колледжа. Эти своеобразные причуды возбудили множество толков среди лицеистов пяти его классов и — по закону превратности обыденных суждений — способствовали его престижу.
Новый временный преподаватель обещал быть остроумным и симпатичным оригиналом.
Даже жертвы самых суровых его оценок, вместо того чтобы пылать жаждой мести, сообщали об этом одноклассникам с веселой ухмылкой, предвкушая неизбежность катастрофы:
— Да, Джикуле, дорогой, сдается мне, что и на этот раз он закатит мне отвратительно с тремя палками!
На краю письменного стола ждала своего часа стопка сочинений, часть которых уже украшали такие отметки. Но в минуты полной и похвальной беспристрастности, как теперь, временный преподаватель румынского языка и литературы признавался самому себе, что ни одно из самых отвратительных сочинений его учеников, даже с тремя жирными восклицательными знаками, не обрывалось на третьей строке.
А он, Тудор Стоенеску-Стоян, спотыкался каждый раз именно на третьей.
Вот уже неделю он не мог преодолеть этого рокового для себя барьера. У него не было даже ничтожного утешения, что виной тому стечение неблагоприятных обстоятельств! Скрип дверей в доме; грохот пролеток на улице. Кредиторы, преследующие его напоминаниями, караулящие у дверей и угрожающие описью имущества, как какому-нибудь там Достоевскому или Бальзаку. Жена, требующая, чтобы он повел ее на прогулку, хнычущая из-за шляпки, которая вышла из моды и в ней невозможно показаться на людях; барабанящая на пианино дикие фокстроты и на середине самой вдохновенной страницы врывающаяся в кабинет с жалобой на дуру служанку, что разбила большую супницу из сервиза и еще дерзит, нахалка. Дети, орущие в колыбели или колотящие в дверь, желая, чтобы папочка покатал их на закорках. Враждебность современников, непонимание критиков, зависть собратьев по перу, равнодушие читателей и прочие неизбежные муки, язвящие чувствительное сердце и иссушающие источник вдохновения. Или хотя бы издатель, деспотически требующий рукопись в назначенный день и час с бесчеловечностью неумолимого ростовщика. Ничего, абсолютно ничего этого не было. Смиренно и беспристрастно Тудор Стоенеску-Стоян из створки с Гулливером в стране великанов, временный преподаватель кафедры румынского языка и литературы, признавался себе, что не имеет никаких оснований ссылаться на смягчающие обстоятельства.
А то бы совсем другое дело! С чистой совестью он оставил бы свое стило посреди белой страницы, словно воин, окруженный изменой и вынужденный сложить оружие. Он сдался бы, уповая на перемену обстоятельств, чтобы с новыми силами ринуться в атаку в день более счастливого расположения светил и более благоприятных предсказаний оракула.
Однако никакие козни и коварства сговорившихся стихий ему не угрожали.
Никто и ничто. Абсолютно никто и абсолютно ничто.
Он сидел за письменным столом, один-одинешенек во всем мире, и перед ним лежала стопка белой бумаги.
И каждый лист он мог обезвредить заранее одним и тем же отвратительно с тем или иным количеством восклицательных знаков.
Санду и Адина Бугуш, как добрые и заботливые друзья, нашли для него самый тихий дом на самой тихой улице, с самой тихой хозяйкой. Они поместили его сюда, словно нежную драгоценную личинку шелкопряда в укромный кокон. В задних комнатах с отдельным входом неслышно двигалась в домашних туфлях на войлочной подошве хозяйка дома Лауренция Янкович.
Не тявкнет собака, не заквохчет курица, не закукарекает петух.
Даже серый кот искал любовных приключений в домах на другом конце улицы, где разбивал сердца дам кошачьего рода с тихой и стыдливой скромностью, выказывая себя зверем отсталым и лицемерным, не разделяющим принципов Дэвида Герберта Лоуренса. Впрочем, его и звали Цыликэ, а не Меллорс! Да и возлюбленных его — бурых, рыжих, полосатых и пестрых — звали Алуникой, Цыгэнкушей, Коколикой, Тигретой, Лолетой, Моацой, а отнюдь не леди Чэттерли, урожденная Констанция Рейд. Стало быть, помимо разгульной масленичной недели, им не было нужды вопить на весь мир с крыш о своей патетической и циничной любви. Не было поблизости и циркулярной пилы. Не слышно было паровозных гудков со станции. Не проходил ни один старьевщик, ни один бродячий торговец пряниками-баранками.
Вся улица была укутана плотной, материализовавшейся, осязаемой, нерушимой тишиной. Это была улочка, где в домишках с широкими стрехами, галерейками и садиками коротали свой век пенсионеры — матери, дедушки и бабушки, поджидая сыновей и внуков, разъехавшихся в разные уголки страны по школам, гарнизонам и государственным учреждениям.
Кое-кому из них ждать было уже некого. И они с покорным смирением глядели в сторону кладбища, раскинувшегося у подножья Кэлимана, ожидая переселения из тишины здешней в тишину тамошнюю.