Изменить стиль страницы

А Тудор Стоенеску-Стоян с Иордэкелом Пэуном, скорчившись под тесным верхом пролетки означенного Аврама, покатили сквозь ноябрьский дождь пополам со снегом, навстречу новым странным бедам патриархального города.

— К вам домой, господин Тодорицэ? — спросил Аврам.

— Прямо! И что тебе за дело?

— Значит, к господину Иордэкелу.

— Прямо, тебе говорю!

— Сначала держи на улицу Гетмана Кэлимана! — вмешался Иордэкел Пэун.

— Ага! — Аврам решил, что все понял. — Едем к госпоже Султане.

Иордэкел Пэун развел руками, желая воздеть их к небу; но помешал тесный кожаный верх. Смирившись, он уронил руки на колени.

— Что за люди! — простонал он. — Что за люди! Каждый хочет все знать, каждому нужно все выведать! — Затем, обернувшись к Тудору Стоенеску-Стояну, сказал: — У Султаны Кэлиман мы останавливаться не будем. Нам у нее делать нечего. Я назвал Авраму эту улицу, чтобы вы взглянули, как расположен ее дом и имели о нем представление. Потом мы возьмем налево и еще раз налево — и попадем на улицу Святых князей, к дому Мадольских.

На улице Гетмана Кэлимана господин Иордэкел велел Авраму ехать шагом, но не останавливаться.

Извозчик подчинился, всем своим видом показывая, что оставил попытки что-либо понять.

— Вот ее дом! — объявил Иордэкел Пэун, нагнувшись и указывая на низкое желтое строение посреди обширного сада. — Дом старинный, тысяча семьсот восьмидесятого года. Стоит только сравнить их между собой: этот, Кэлиманов, и тот, что вы сейчас увидите, — дом Мадольских, чтобы догадаться, насколько разные люди в них жили. Кэлиманы не любили пышности и показного блеска. Жили попросту. Я говорю о стариках. Пинтя был в роду последним. Последняя ветвь, с которой дерево начинает сохнуть. Теперь, Аврам, налево и еще раз налево!

Аврам хлестнул лошадей, свернул налево и еще раз налево.

Он, казалось, был счастлив, что, наконец, понял. И уже не ждал новых приказаний.

Через широко распахнутые ворота он въехал прямо во двор дома Мадольских.

С первого взгляда Тудор Стоенеску-Стоян понял, насколько непохожи на Кэлимана были деды и прадеды Кристины Мадольской.

Перед ними высился трехэтажный дом с башенками и фронтоном. Наверху лестницы, по обеим сторонам крыльца, два обшарпанных каменных льва, положив головы на лапы, охраняли торжественное и грустное уединение. Мокрый снег умыл последнюю все еще зеленую траву, пробившуюся между широкими плитами двора. На дубовых дверях красовался резной герб. А звонок не действовал!

После долгого стука и возни тяжелая дверь отворилась. За дверью стоял сгорбленный старик с белыми бакенбардами, в ливрее с позеленевшими галунами. На руки натянуты нитяные перчатки. Тудор Стоенеску-Стоян узнал его. Еще один знакомый по вокзальному перрону, которого он видел в самый первый день, когда приехал и когда все та же пролетка Аврама везла его через весь город.

Старик соединил каблуки, насколько позволили ему кривые ноги, и, указав лапищей в нитяной перчатке на мраморную лестницу, с подобающей случаю торжественностью провозгласил:

— Ее высочество просит вас наверх, в портретную!

Иордэкел Пэун усмехнулся в белые тонкие усы, с грустью снисходя к подобным окаянным слабостям.

Ледяной холод — вот первое, что почувствовал Тудор Стоенеску-Стоян, оказавшись в портретной. Не просто холод, естественный для помещения, где за этот последний дождливый месяц осени ни разу не затапливали камина, а холод неистребимый, промозглый, пропитавший стены, холод, который и в жаркий июльский полдень отдает сыростью могилы.

Кристина Мадольская, еле-еле разогнувшись, поднялась с деревянного кресла с высокой спинкой. Поднялась и сделала шаг вперед.

На ней было черное платье со шлейфом; в левой руке она держала раскрытую книгу. Правая, которую она поднесла к губам Тудора Стоенеску-Стояна, была холодной и сморщенной, словно из гуттаперчи.

— Садитесь, господа.

Рука ее дернулась по направлению к двум креслам, стоявшим в отдалении, спинками к окнам, занавешенным тяжелыми бархатными шторами. Тудор Стоенеску-Стоян видел перед собой окостеневшую фигуру радушной хозяйки, а над нею развешанные, как бы для сравнения, портреты дам и господ из рода Мовилов.

Кристина Мадольская перехватила его взгляд. С лежавшей на ее коленях книги взяла face-à-main[29] на цепочке и, как автомат, пружинки и колесики которого внезапно пришли в движение, заговорила, незанятой рукою подчеркивая каждое слово:

— Я вижу, сударь мой, вас заинтересовали эти портреты. Они нуждаются в кое-каких пояснениях — именно в связи с теми вопросами, которые мы собираемся обсуждать. Старый мой друг и советчик господин Иордэкел Пэун, являя собой воплощенную верность и скромность, весьма похвально отозвался о вашей милости. Он сообщил мне, что вы отказались от адвокатуры как основного занятия, чтобы посвятить себя литературным трудам. Ввиду того интереса, который пробудили в вас эти портреты других эпох, у меня сложилось впечатление, что литература, которую вы создаете, вдохновляется минувшим. Приятно и весьма похвально… Мы живем в отвратительное время. Кругом выскочки, торжествуют пошлость и бесстыдство. Мы забыли, вернее, этот народ забыл, что у него есть прошлое. И оттого, быть может, он и бесчестит его, что ни день, пошлым зрелищем своих деяний. Уверена, что господин Иордэкел Пэун, мой друг и советчик, разделяет и одобряет мое мнение…

— Разумеется, госпожа Кристина… — поспешил поддакнуть Иордэкел Пэун, смирившийся с этими неизбежными предисловиями и ламентациями, которые выслушивал уже не один раз.

— Я тоже позволю себе полностью с вами согласиться, сударыня… — подкрепил его слова Тудор Стоенеску-Стоян.

— Стало быть, моя проницательность меня не обманула, — сухо и холодно улыбнулась Кристина Мадольская. — Вы работаете над историческим произведением?

— Именно так! — подтвердил Тудор Стоенеску-Стоян, которому было уже все равно.

— И из какой же это эпохи, смею спросить?

— Из эпохи фанариотов…[30] — наудачу ответил Тудор Стоенеску-Стоян.

Кристина Мадольская растерянным жестом уронила свой face-à-main на раскрытую книгу.

— Но, сударь мой, эпоха фанариотов — это ведь эпоха упадка и позора румынской аристократии. Гнусная эпоха. Когда все сословия перемешались. Эпоха выскочек. С нее и началось падение и та мерзость, которую мы наблюдаем вокруг. С той поры из жизни этой страны исчезло подлинное благородство, уступив место напыщенности вчерашних слуг, в одно прекрасное утро ставших господами… Долг писателя — вдохновляться временами более отдаленными… Взгляните… — Она подняла лорнет, устремив его в направлении висевших на стене полотен. — Взгляните! Во времена госпожи Элисабеты Мовилэ, княгини Катерины Корецкой, графинь Марии и Анны Потоцких произошли события возвышенные и трагические. Они были свидетельницами и героинями эпохи, которую надлежит запечатлеть в литературе, как была она запечатлена историей… Эпоха фанариотов? Ею могут кичиться только люди вроде господина и госпожи полковницы Валивлахидис! Извините, но мне смешно!..

Тут Кристина Мадольская и впрямь засмеялась.

Это был смех нечеловеческий, ледяной, бесстрастный — так смеялся бы труп. Пергамент ее лица собрался в складки, обнажив зубы; казалось, коже не хватит упругости, чтобы разгладиться снова.

А она все смеялась и смеялась, беззвучно и жутко.

Возникало впечатление, что прекратить этот смех мог бы только хранитель паноптикума, придя с ключом и подтянув пружинки разладившегося механизма.

Тудор Стоенеску-Стоян вытер носовым платком холодные капли со лба. Чувствуя необходимость исправить оплошность, он заговорил чужим голосом и чужими словами, что с ним часто случалось с тех пор, как он поселился в городе у подножия Кэлимана.

— Вы правы, сударыня, совершенно правы. Эта истина известна и мне. Но, видите ли, я работаю над целым циклом произведений. Да… над циклом. Именно так! Цикл будет состоять из четырех, пяти, возможно, шести томов. Скорее из шести, чем из пяти. Они охватят все периоды нашей истории, от Александра Доброго до нашего времени. Да, до нашего времени! Эпоха фанариотов всего лишь эпизод. Один том. Я посвятил ей один том из шести. А начал с нее потому, что соответствующие материалы оказались и доступнее и полнее…