Изменить стиль страницы

Я еще несколько раз встречался с Адой за городом, в поле, растворялся в сладком блаженстве. Я считал, что и она испытывает рядом со мной то же самое. Возможно, так оно и было. Весь ее вид, голос, движения, лицо, светившееся нежностью и покоем, говорили о том, что ей хорошо идти со мной рядом, сидеть на траве, читать стихи, говорить о своем детстве, о дедушке-инвалиде, бывшем учителе, о Бунине. Благодаря ей, и я полюбил Бунина и люблю до сих пор. Хорошо было с ней и просто молчать, глядеть на белесое от жары небо с редкими светящимися облаками, на легких белых бабочек над дорогой или на желтеющее поле с маками. При нас оно выколосилось, стало сухо шелестеть в ожидании комбайна, при нас осыпались, растворились в пшенице маки, при нас замолчали невидимые жаворонки, зато стали неумолчно трещать кузнечики. И однажды поле встретило нас короткой рыжей щетиной, глухим рыком тракторов вдали на холме, методично и неумолимо превращавших поле в скучное черное пространство.

С этого дня мы стали встречаться в городе, гулять по улицам, ходить в кино. В разговоре у меня стали проскальзывать мысли о совместной жизни с Адой после службы. Она никогда не поддерживала такой разговор. Я считал, что из скромности. А я уже не мыслил дальнейшей жизни без нее, хотя по-прежнему ни разу не обнимал Аду, по-прежнему был болтлив с ней, но робок. В своем воображении перед сном, в казарме, я часто держал в объятьях ее необычно тонкое тело с прозрачной кожей, наслаждался им, чувствовал его теплоту и нежность, но наяву у меня не поднимались руки хотя бы шутя обнять ее. Но не робость была тому причиной, а уверенность в том, что все это ждет меня впереди. Не надо торопиться. Буду я обнимать ее, и она будет ласкать меня, и будет это длиться вечно. Ничто не омрачало наши встречи, нашу любовь. Впрочем, нет…

Помнится, дважды мимолетная ревность колола меня. Один раз я неожиданно встретил ее возле санчасти под раскидистым ореховым деревом с сержантом Андреевым. Явственно помню, как я торопливо выскочил из-за угла здания, увидел их и приостановился ошарашенный. Поразило меня не то, что я встретил ее на территории части, она говорила мне, что иногда забегает к отцу, и не то, что она была с Андреевым, поразил, ошеломил меня ее вид, вид вульгарной развязной девки хохочущей над скабрезным анекдотом. Возможно, Андреев действительно в тот момент рассказал ей какой-нибудь из солдатских анекдотов, которые он любил и умел мастерски показывать. У него тоже был необычный вид, вид мартовского кота, который увивается вокруг своей подруги, посматривая на нее вожделенно. Взглянув на меня, Ада мгновенно изменилась, стала прежней, той, что я знал и любил. Лицо ее озарила та особенная тихая улыбка, которая сводила меня с ума. Я кивнул ей, поприветствовал и пошел дальше, чувствуя неожиданно навалившуюся на меня тяжесть в душе. Через минуту мне уже не верилось, что это она, Ада, хохотала так развязно, казалось, что примстилось, не было этого. Просто от неожиданности так почудилось и потому поразило. Что могло ее связывать с Андреевым? С этим туповатым, грубым весельчаком, болтуном? Он не скрывал, что после седьмого класса, когда его выгнали из школы, ни разу не прикасался к книге. Хоть и думал я так, но беспокойство не покидало меня до вечера, тянуло к сержанту, хотелось узнать — есть ли что-нибудь, что связывает его с Адой? Андреев был общителен, говорлив, ни одной минуты не мог оставаться один, всегда искал с кем бы ему поболтать, чтобы быстрее прошло время. Мне всегда было скучно слушать его болтовню, и я очень редко бывал с ним. Но в тот вечер я, услышав его голос в одном из отсеков казармы, быстро направился к нему и во время разговора, мягко возражая ему в чем-то, вставил, что Бунин говорил об этом по другому.

— Бунин? — взглянул он на меня и спросил: — Из какого он взвода?

Я успокоился. Ада, если бы они встречались, не могла не произнести при нем хоть раз имя любимого писателя.

В другой раз я встретил Аду с лейтенантом на каштановой аллее, которая шла между плацем и казармами. И снова она была иной, не такой, как при мне, какой-то игривой, и снова изменилась, увидев меня.

— И этот у ног? — услышал я за спиной веселый голос лейтенанта. Говорил он обо мне. Видимо, заметил перемену в ее лице, когда я проходил мимо.

Я весь превратился в слух, в одно большое ухо: что ответит она? И расслышал ее приглушенный быстрый ответ.

— Тут другое… не трожь!

— Ну-ну! — развязно захохотал лейтенант. — Сколько в тебе… — произнес он сквозь смех. Последнее слово я не понял, не расслышал.

В тот вечер мы встречались, и мне все время хотелось спросить у нее, какое слово он произнес, говоря: сколько в тебе… Ведь в ответ на это слово она рассмеялась, видимо, соглашаясь с ним.

В самоволку я больше не бегал, получал законное увольнение. Со службой у меня ладилось. Все получалось. Даже на перекладине, которую в деревне я никогда не видел, а в колонии не подходил к ней, чтобы не опозориться на глазах у ребят, я научился лихо делать подъем переворотом, выход силой, легко подтягивался. А с теоретической учебой у меня всегда был порядок.

Пришла осень. Каштаны, росшие вдоль плаца, стали ронять большие колючие шарики. Они стукались об асфальт, с треском лопались, выбрасывали маслянисто поблескивавшие на солнце коричневые ядра, которые приятно было брать в руки и тереть пальцами, ощущать живую прохладу. От солнца уже не хотелось прятаться в тень, а по ночам все чаще стали лить дожди.

В один из таких осенних дней, кажется, это была суббота, случилось то, во что мне и сейчас, когда прошло тридцать лет, трудно поварить, что это было, трудно объяснить и понять.

В тот день старшина приказал мне собрать грязное постельное белье, пересчитать, уложить в мешки и приготовить к отправке в прачечную. Я сделал все как надо, отнес мешки в каптерку, где хранилось имущество роты: солдатские бушлаты ненужные летом, чистые портянки, простыни, запасные котелки и прочее хозяйство старшины. Там же был стол, за которым сержанты играли в карты и изредка выпивали, стоял старый продавленный диван с потрескавшейся кожей. Широкие стеллажи и шкафы с имуществом расположились не только вдоль стен, но и посреди комнаты, как в библиотеке. Сложив мешки в кучу возле стеллажей, я направился к выходу, открыл дверь и услышал женский голос, ее голос и шум приближающихся шагов. Я хотел выскочить навстречу с радостно заколотившемся сердцем, но взглянул на расстегнутую до ремня гимнастерку, подумал, что нельзя в таком виде появляться перед ней. Тихонько прикрыл дверь каптерки и стал быстро застегивать пуговицы, прислушиваясь к приближающимся шагам и голосам и решая, зачем она здесь? Подумал, что пришла с отцом.

В казарме было пусто. Вся рота на занятиях. Только дневальный, как всегда, торчал возле тумбочки у двери, да где-то болтался дежурный по роте сержант Андреев. Шаги замерли возле двери в каптерку, и я бесшумно метнулся за стеллаж, присел. Не понимаю, почему я тогда спрятался, не встретил их? И кто знает, как текла бы теперь моя жизнь, не спрячься я? Только бы не так, как сейчас. Вошли двое. Кто с ней я не видел, не знал пока. Вошли молча и зачем-то заперли дверь. И замерли. Доносилось только какое-то странное чмоканье и легкий шорох одежды. Звякнул, а потом стукнул об пол тяжелый солдатский ремень. И шепот, оглушивший меня, бросивший в трепет, шепот сержанта Андреева:

— Сюда, сюда, давай!

— Быстрее! Не могу! — ее голос, родной, милый голос, ударивший меня ножом в сердце.

Громкий, грохочущий короткий топот и взрыв пружин дивана. Недолгая возня и стон, долгий, протяжный, вытянувший из меня последние силы, сознание, ощущение реальности. Как мне описать то, что я чувствовал? Есть ли слова, чтобы передать ту боль, ту оглушающую тоску, страх, да-да, страх от ощущения неожиданного обвала, обрушившегося на меня. Не то ли испытывает человек с восторженным трепетом любующийся красотой гор, водопадами, заснеженными вершинами, стоя в безопасном месте, на тропе, вдали от обрывов, как в миг с ужасным грохотом налетает на него сверху каменный поток и неудержимо мчит вниз к краю пропасти! Опомнился я, когда услышал ее сердитый недовольный вскрик: