Изменить стиль страницы

4. Прости, брат! Рассказ

Вернулся я из армии в ноябре. Приехал в Масловку вечером на попутке. Высадила она меня на бугре, в том месте, где полгода назад полдеревни провожало меня в армию. Вспомнилось, каким ярким был тот весенний день, как цвели вишни, как орали лягушки, как бойко щелкал соловей в кустах у реки. А сейчас было темно, морозно, тихо. С бугра было видно, как несколько фонарей освещают притихшую деревню. Мать увидела меня на пороге избы в солдатском бушлате, кинулась навстречу с радостным криком:

— Ой, Валерка! Валерка! — и приостановилась, растерялась на мгновение, узнав меня, потом бросилась обнимать.

Дело в том, что ждала она из армии Валеру, моего старшего брата, а не меня. Он четвертый год трубил. Должен был вот-вот демобилизоваться. Призван Валера еще тогда, когда срок службы был три года. Это мои ровесники стали служить по два. Я не успел написать, что меня комиссуют. Для меня самого это было неожиданно, произошло внезапно, быстро. И мать, конечно, не ожидала, что я появлюсь так скоро.

Осень в тот год была морозная, но бесснежная. Днем я читал, отдыхал, размышлял, как мне жить дальше, куда податься. Я давно решил снова поступать в Тамбовский пединститут, только теперь на заочное отделение. Вступительные экзамены туда в начале июня. Семь месяцев впереди. Надо было что-то делать. Один из моих деревенских приятелей поступал в автошколу в Уварове, и я тоже подал документы. Учеба начиналась в середине декабря. Месяц нужно было болтаться в деревне. По вечерам я ходил в клуб. Молодежи у нас еще было много.

В масловской начальной школе почти каждый год менялись учителя. Не задерживались в такой глуши. И в этот год приехали две студентки-заочницы Тамбовского пединститута. Обе молодые, незамужние. Вокруг них, естественно, роились ребята, ухаживали, как могли, провожали домой. Но, по слухам, обе они не остановили пока ни на ком свой выбор. После шока, полученного от Ады, я на всех девчат смотрел с презрением, как на похотливых самок, мечтающих только об одном. Думать о них было противно и недостойно для уважающего себя человека. Стихи писались у меня тогда только на одну тему: кто одинок, тот не будет покинут! И жил я с постоянной, кажется, ни на минуту не покидавшей меня болью в душе, которая делала меня равнодушным ко всему, что происходило рядом. А если меня начинали тормошить, стараться разговорить, заставить что-нибудь делать, я становился раздражительным, злым и даже жестоким. Вернулся в Масловку я иным человеком.

Молодые учительницы задумали устроить в клубе на Новый год самодеятельный концерт. По вечерам в школе они составляли с ребятами репертуар, учили роли небольшой пьесы о любви. Звали и меня, но я не хотел идти к ним, оставался в клубе с доминошниками. Танцы начинались только тогда, когда из школы приходили «артисты», как насмешливо называли их те, кто из-за застенчивости или по другой причине не захотел принять участие в новогоднем концерте. Одна из учительниц, Валентина Васильевна, она как раз была более активна и играла роль режиссера будущего концерта, жила на квартире у одинокой старушки, нашей соседки. Мне невольно приходилось ночью возвращаться из клуба с ней либо в одной компании, либо вообще вдвоем. Она была говорлива, начитана, не глупа. Конечно, соседка рассказала ей обо мне все: и то, что я поступил в пединститут, кстати, тот же, где училась она, но попал в тюрьму; и то, что стишки кропаю, даже районная газета их печатала. Поэтому я, видимо, в глазах Валентины Васильевны выделялся из среды деревенских парней, был интересен ей. По дороге домой она пыталась меня разговорить, втянуть в участие в концерте, но я всегда отвечал односложно, старался не поддерживать разговор. Был в себе. Однажды она сказала мне, что тетя Шура, хозяйка ее, говорила ей, что до армии я шустрый был, бойкий, озорной, а теперь изменился, не узнать, и спросила сочувственно:

— Тебе там нелегко, верно, пришлось? Шибануло сильно?

Я недавно невольно подслушал разговор матери с соседкой обо мне.

— Петька твой изменился как. Всего полгода в армии побыл, а повзрослел сильно, сурьезный стал. Прям степенный самостоятельный мужик, — сказала соседка одобрительно.

— Тусклый он какой-та стал, задумчивый шибко, — вздохнула мать. Нотки беспокойства были в ее голосе.

— Это ж хорошо, когда человек думает. Образумился, значит, а то раньше неугомонный был. Мы уж думали, так по тюрьмам и пойдет. Весь век по ним скитаться будет…

К разговору этому я тогда отнесся с ухмылкой, равнодушно. Но вопрос Валентины Васильевны меня задел. Неужели все так обо мне думают?.. Хватит кукситься, сторониться всех, надо забывать, жить дальше! И вечером я пошел в школу, посидел, послушал, как репетируют ребята, и предложил несколько маленьких комических сценок для двух человек. Я видел их в госпитале по телевизору. В Масловке на всю деревню был всего один телевизор, поэтому их никто здесь не знал. К нам только в прошлом году провели электричество. Сценки ребятам понравились. Их сразу включили в репертуар. В некоторых стал играть я. Мне тут же нашлась роль в пьесе. И еще я взялся почитать стихи, но не свои, как просили меня, а Бунина, о деревне. Валентина Васильевна не скрывала радости от моего участия, с восторгом принимала каждое мое предложение. По дороге домой она говорила мне, что в январе на зимней сессии в институте она будет сдавать зачет по Бунину, что стихи его ей тоже нравятся, только в программе у них нет того стихотворения, которое я читал в школе, и все же оно просто замечательное.

— Стихи Блока сейчас больше отвечают моему настроению, — буркнул я без всякого интереса.

— Да? А какие? — и добавила. — Его мы тоже проходим.

Я не отвечал. Хотелось отмолчаться. Самому себе я мог бы сейчас читать долго. Настроение было соответствующим. То, что я активно провел вечер, почему-то не расшевелило меня, не развеселило, не взбодрило, а наоборот сделало более печальным, мрачным, словно я сильно устал. Боль в душе казалась острее. Валентина Васильевна не дождалась ответа, попросила снова, как-то очень жалобно.

— Почитай…

Мне стало неудобно от мысли, что она посчитает, что я кокетничаю, набиваю себе цену, и начал читать:

— Никогда не забуду, — проговорил я грустно и примолк задумчиво. — Он был или не был этот вечер…

Я не читал, а рассказывал грустную историю любви к взбалмошной избалованной вниманием девчонке.

— Как хорошо ты читаешь! — прошептала Валентина Васильевна.

В этот вечер мы не сразу пошли домой, погуляли немного, поговорили дружески. Болтать с ней было интересно. И только. Правда, говорила больше она, а не я. Она была для меня человеком без пола. Я думаю теперь, что было бы с нами, если бы не история с Адой? Не знаю, не берусь предполагать. Позже, после всех тех событий, о которых я хочу рассказать, когда я выздоровел, стал глядеть на нее глазами нормального человека, я увидел, что ее круглое и казавшееся безбровым лицо из-за белых бровей симпатично, обаятельно, особенно когда она улыбалась и на ее щеках с нежной белой кожей появлялись ямочки. Была она невысока ростом, крепка, подвижна. Но в те осенние дни моей душевной болезни Валентина Васильевна была для меня никакой. Я не думал о ней, не видел в ней женщину. И если бы она еще болтала обычный женский вздор, я ни минуты не был бы рядом с ней в том моем настроении и в тех моих взглядах на женщин. Но она, как я уже отмечал, была не глупа, очень не глупа, говорила интересные для меня вещи о литературе, о книгах, о писателях, о пединституте, в который я мечтал поступить.

Каждый вечер мы задерживались возле избы тети Шуры, разговаривали, потом стали уходить за деревню, гулять по берегу речки. У меня и в мыслях никогда не возникало взять ее за руку или обнять перед прощанием. Говорил обычно тихо и бесстрастно, подходя к избе соседки:

— Пора спать. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи! — отвечала она тихо и как-то печально.

Вечера становились все более морозными. Озерки на речке покрылись льдом. В детстве я всегда в эту пору катался на коньках. И в те дни я иногда приходил на речку, осторожно бродил по прозрачному льду, убеждался, что он крепок, разбегался и долго катился по нему на валенках.