Григорий Федорович долго молчал, наконец сказал:
— А злопамятный ты, не можешь Виктору Павловичу простить, что он Надежду Леонидовну увел у тебя.
— Все уж быльем поросло, — откликнулся Серебров, вешая трубку. Да, теперь Маркелов кормов не даст. Теперь предстоит лететь к богатому соломой дяде Броне и выменивать ее на лес, потому что южане далеко не простаки.
Наверное, все-таки вывела его из себя эта история — совсем забыл, что самолет в Минводы летает по нечетным дням, а сегодня двенадцатое. И вот получается — он приехал в Бугрянск, и здесь у него оказалось свободное время.
«И она написала, наверное, из-за той же злополучной дачи, — с обидой подумал он о Надежде. — Конечно, из-за дачи». Однако все же решил заглянуть к ней в ателье и сказать, что на сделку не пойдет, пусть Макаев выплатит свои денежки.
В ателье приемщица заказов пораженно всплеснула руками.
— Неуж, Гарольд Станиславович, не слыхали? Ушла от нас Надежда Леонидовна. Ученый теперь человек, не чета нам. В швейном техникуме преподает.
Ух, какие сдвиги произошли в Надькиной жизни! Значит, одолела технологический институт? Молодец!
По знакомому переулку Серебров прошел к желтому, с белыми колоннами зданию техникума, смахивающему на помещичий особняк. Как быть? Позвонить ей из телефонной будки? В учительской стоял галдеж. Смеялись над чем-то женщины. И пока искали Надежду, он невольно прислушивался к этому смеху.
— Ой, Гарик, это ты? — пропела она обрадованно. — Ты откуда говоришь? Почти отсюда? А у меня еще урок. Ты сможешь скоротать это время. Через пятьдесят минут я — твоя.
Она, как всегда, рискованно шутила.
Ну, конечно, он подождет, поскитается.
Он бродил по «необитаемым островам», как называл когда-то захолустные улочки, и вспоминал мучительные и сладкие для него дни. Повеяло чем-то милым, давним из того времени, когда он неотступно ухаживал за Надькой. Милым и обидным. До ее знакомства с Макаевым он повсюду сопровождал ее. Ходил на демонстрацию модных фасонов одежды. Там Надьке аплодировали больше, чем другим. Платья и костюмы ее оказывались самыми модными. На ногтях у Надьки был не просто маникюр, а разрисованный какими-то виноградинками. Она везде стремилась произвести впечатление. Даже на лыжную прогулку в сосновый парк, широко раскинувшийся за рекой Радуницей, собиралась, как на смотр мод. Гарька разыскивал загодя лыжи под цвет костюма, заказывал к дому такси. Надьке надо было, чтобы ей позавидовали другие лыжницы, чтобы украдкой стрельнули на нее плутоватыми глазами примерные мужья, покорно, след в след, идущие за своими женами. Как давно это было и было ли?
Надежда слетела с невысокого крылечка, как всегда, продуманно одетая, ловкая. Под полями меховой, дымчатой шляпки лицо похудевшее, в глазах милая, виноватая улыбка.
— Не идешь, а танцуешь, — подзадорил он ее, чувствуя, однако, отчуждение.
— Ой, Гарик, я, наверное, стала старухой? Разве такой я была?
Она, как всегда, напрашивалась на похвалы.
— Когда я вижу тебя, я чувствую себя ограбленным. Из-за тебя бы, наверное, в прошлом веке стрелялись поэты и гусары, — сказал он, ощущая прежнюю холодность.
— Все, все теперь, Гаричек, в прошлом. Я себя чувствую старой маразматической клячей, — проговорила она, уверенно беря его под руку.
Надо было продраться сквозь традиционную словесную накипь, чтоб услышать от Надьки естественные слова, узнать, что побудило ее просить о встрече.
— Ты женился, — не спросила, а утвердительно сказала Надежда, заглядывая ему в лицо. — Я все знаю. Она дочь того широкозубого мужика, который все орал: «Пить — так водку, воровать — так миллион». Как тебя угораздило? Что, она очень красивая?
«Ах, Надя, Надя, какое теперь тебе дело, что у меня за жена?» — подумал он, прежде чем хоть что-нибудь ей сказать.
— Но ведь дочь и отец могут быть разными.
— Возможно, — с недоверием сказала Надежда. — Еще я знаю, что ты председатель колхоза. Я ведь слежу за тобой, — с похвалой себе сказала она, прижимаясь к его плечу. — Ой, Гарик, Гарик, как все изменилось. Тяжело тебе? — заглядывая ему в глаза, проговорила она, не скрывая любопытства, а может, даже ревности. — Ты счастлив? Она, наверное, спокойная, надежная, идеальная хранительница семейного покоя, да?
— Счастье — это когда поедешь за сеном и веревка не лопнет, а у меня она все время рвется, — ушел он от ответа.
Вот и ресторан, где решил Серебров поговорить с Надеждой. В это время сюда забегали торопливые люди, чтобы наспех проглотить запоздалый обед. И только трое капитально расположившихся завсегдатаев южного обличья проводили Надежду завистливыми, знойными взглядами: отлично сложенная женщина с упругой походкой.
Серебров выбрал столик за массивной колонной, чтобы не мешали эти досужие взгляды. Надежда, уверенно, достав из своего портфельчика пачку сигарет, закурила. Это тоже была перемена в ней.
— Ты знаешь, почему я написала тебе?
— Нет, — уверенный в том, что написала она из-за дачи, покривил он душой.
— Я очень хотела тебя увидеть, — притрагиваясь длинными своими пальцами к его руке, проговорила она. — Очень хотела увидеть. У меня опять такое ощущение, что я одна. На всем белом свете одна…
Он усмехнулся: начинается прелюдия к разговору. Теперь Надежда скажет, что никто из числящихся в друзьях не хочет им помочь. Если она начнет этот разговор, он объявит его запретным. Пусть Макаев сам играет по какому-нибудь своему сценарию.
Но Надежда ни о даче, ни о том, что этой историей занялся народный контроль, не говорила.
— И отчего же у тебя такое разочарование? — снисходительно спросил Серебров, не веря в ее одинокость.
Повторяя спичкой узор на скатерти, она проговорила:
— Я не знаю, Гаричек, как тебе сказать…
Все понимающая смазливая официантка оценивающе посмотрела на Надежду и расставила тарелки. Потом нетерпеливо нацелилась карандашом в блокнот.
Пока официантка записывала заказ, Надежда смотрела на кончик сигареты и молчала.
— Ты знаешь, я, наверное, уйду от Макаева, — неожиданно проговорила она.
Серебров закурил, чтобы скрыть свою растерянность. Чего-чего, а этого он от нее не ожидал. Холодная настороженность стала таять. «Эх, Надька, Надька! А раньше-то ты о чем думала?»
— Так заикой можно сделать человека, — сказал он наконец первое, что пришло на язык.
За окнами синел ранний зимний вечер. Пиликали на эстраде музыканты, настраивая инструменты. Невдалеке за столик сели вовсе зелененькие девчушки-стрекотухи. Они неумело демонстративно закурили и, перешептываясь, стали ждать, когда ударит музыка. Глаза их сияли. Начиналась роскошная, почти взрослая жизнь. Наверное, такими же были они с Надькой, когда удавалось попасть сюда в студенческие годы.
Он боялся смотреть ей в глаза. «Эх, Надя, Надя, закружит ведь, завертит тебя жизнь. Почему же так поздно ты решилась на такое?» Но опять он не сказал этих упречных слов. Раз призналась, значит, объяснит Надежда, почему решила уйти от Макаева.
Завел свою бодрую музыку оркестр. Молодые и не очень молодые щеголи донимали их, то и дело вырастая перед столом, чтобы пригласить Надежду потанцевать. Серебров понял, что от этих кавалеров, давно углядевших такую приметную даму, не будет отбоя.
— Может, пойдем? — спросил он.
— Конечно, Гарик, — сговорчиво откликнулась она. Серебров шел рядом с Надеждой полутемными улицами, обеспокоенный и смущенный. Надежда, сжимая его локоть, проговорила с раскаянием в голосе:
— Ты знаешь, Гарик, я почему-то теперь думаю, что вовсе не важно, где жить, а с кем — очень важно. Простой вывод, а как долго я к нему шла.
А он подумал, что тоже долго шел к такому выводу. Он был последнее время рад, что жизнь его определилась, уравновесилась. Наверное, он ощутил необходимость такого равновесия тогда, когда понял причину безысходного несчастного Вериного плача во время грозы в Синей Гриве у Очкиных. Ну и, конечно, тогда, когда Вера призналась, что у них будет еще один ребенок.
— Да, простое очень сложно бывает понять, — сказал он больше себе, чем Надежде.
Они долго кружили тесными от снега, безлюдными переулками и пришли к своему старому деревянному дому. У Сереброва всегда вызывал лирическую грусть этот непритязательный и терпеливый брусковый дом. Он еще больше почернел, стал каким-то растерянным и стыдливым. Напоминая о цветении, белели в палисаднике увитые инеем яблони. В воспоминаниях Сереброва яблоневый цвет был накрепко спаян с Надеждой. Вот по этим стойкам он карабкался к ее окну, чтобы положить цветы. Ладони долго горели от заноз и ссадин. Зато какой петушиный восторг поднимался в груди, когда он слышал удивленный Надькин крик: «Опять кто-то положил букет!»