К вечеру планировалось представить нас троих в Зимнем дворце. Нет, не в том, где в двадцать первом веке размещается величайший из музеев мира — Эрмитаж. Нет. В то время этого великолепного здания эпохи барокко ещё не существовало на карте Санкт-Петербурга. Резиденцией русских царей на тот момент был небольшой дворец у Зимней канавки. Несколько лет назад, по словам Петра Ивановича, это был совсем маленький домик, и только после смерти императора его начали расширять.

После экскурсии Стефано и Доменика отправились в предназначенные для них комнаты, а мы с Петром Ивановичем — в гардеробную, чтобы переодеться в парадные костюмы: он — в тёмно-красный, я — в светло-сиреневый. Или фиолетовый. Да какая разница, вообще-то, всё равно я все коды цветов напрочь забыл! Осталось ещё к моменту возвращения в своё время окончательно забыть «си-шарп» и алгоритмы, вот тогда совсем будет шикарно. Но ничего. Где наша не пропадала, выучу по-быстрому «джаву» и устроюсь андроид-разработчиком. Всё равно после нашего возвращения громоздкий проект «Вольпинелла» утратит свою актуальность.

Пока мы застёгивали камзолы и завязывали воротники, я осторожно попросил Петра Ивановича рассказать о покойном императоре. Мне было интересно узнать, каким этот величайший правитель запомнился своим современникам и сподвижникам. Тем не менее я не настаивал, понимая, насколько болезненно Пётр Иванович перенёс утрату. Пока был жив царь, Пётр Иванович имел мотивацию и цель в жизни, но потом всё рухнуло… Для него это был не просто монарх, но самый настоящий эталон и пример для подражания. Если не сказать — кумир, но это слово не очень подходило для набожного, глубоко верующего человека.

— Поехал в октябре на Ладогу… по пояс в воде… крестьян, мужиков вытаскивал. Хворь подхватил такую, никому не пожелаешь… — тяжело вздохнув, сообщил Пётр Иванович.

При этих его словах мне почему-то вспомнилась одна песня, которую я пел ещё много лет назад, будучи вторым дискантом в нашем школьном хоре мальчиков:

Эх, Ладога, родная Ладога!

Метели, штормы, грозная волна…

Недаром Ладога родная

«Дорогой жизни» названа.

Не могу передать словами, но мне в тот момент стало не по себе. От этих воспоминаний защемило в сердце. Захотелось заплакать прямо здесь, в присутствии сурового предка и многочисленной его прислуги. Но я сдержался и постарался изобразить аристократическое лицо.

— Да, понимаю. Поистине героический поступок, — я поддержал предка, осознавая степень привязанности и преданности императору.

— Ничего ты не разумеешь. Вот бы тебя на верфи к Петру Алексеичу, вся дурь из головы бы вышла! — почему-то разозлился Пётр Иванович.

Тут я порадовался тому, что не попал в Россию несколькими годами раньше. В противном случае меня бы вместо оперного пения заставили строить корабли, к чему я был совершенно не подготовлен. С одной стороны, с моим высшим техническим образованием и с таким учителем, как Пётр Иванович, я бы очень быстро освоил основы этой сложной технической науки. Но с другой — это прежде всего тяжёлая физическая работа, к которой я при всём своём желании был не способен в силу недостатков своей физиологии. И дело здесь не столько в слабо развитой мускулатуре, сколько в плохих сосудах и проблемах с костями. Как бы то ни было, я всегда страшно обижался, когда деда Гриша за стопкой водки начинал жалеть о том, что я не работаю на заводе, скажем, токарем, как он в молодости. Дед не вникал в мои проблемы, ему просто хотелось поговорить, а я потом с ненавистью смотрел в зеркало и проклинал всю современную медицину, которая оказалась бессильна против «проклятия титана Кроноса».

После того, как переоделся сам, я поспешил в комнату к моей возлюбленной, чтобы помочь ей зашнуровать корсет. Несмотря на то, что с этим могла справиться и горничная, Доменика предпочла, чтобы столь интимную работу выполнял её будущий муж. Я был невероятно рад такому доверию с её стороны и никогда не отказывал в этой услуге. Зная о моей особенности, она могла быть уверенной в том, что меня не «сорвёт», но, если честно, мне страсть как хотелось раздеть её и довести поцелуями до высшей точки. Но пока я не мог этого позволить, поскольку поклялся не домогаться её до свадьбы.

Пока я зашнуровывал Доменике корсет, я между делом поделился с ней своими мыслями по поводу происходящего в поместье. Во-первых, я всё-таки высказал свои соображения насчёт чертежей, которые мне не удалось никоим образом понять. Это сильно затрудняло предстоящее перемещение в наше время. Также мне не давали покоя внезапно возникшие отношения Марио Дури и младшей сестры князя. Мне казалось подозрительным то, что почти незнакомые люди оказали друг другу такое доверие. Это представлялось странным и вызывало беспокойство: не иначе, как этот неаполитанский Снейп охмурил княжну каким-нибудь одурманивающим зельем!

— Да, ты прав, Алессандро. Мне тоже не нравятся эти отношения. Но мы не знаем их настоящей причины. Что, если донна Эфросиния и Марио уже давно знакомы?

Так, об этом я и не подумал. Но каким образом? Что могло свести русскую княжну с этим завалящим неаполитанским сопранистом, который почти всю юность провёл в лаборатории маэстро Прести?..

Итак, ранним вечером вся наша честная компания предстала пред светлейшие очи князя Меншикова и её величества императрицы Екатерины. Признаюсь, я чуть не упал в обморок при виде тех личностей, о которых лет в десять читал лишь в учебнике истории. Меня прошибло до костного мозга, и я из последних сил пытался успокоиться, но не мог и просто молча покрывался мурашками.

Государыня восседала на троне в парадном зале и, надо сказать, она показалась мне приятной женщиной, хотя и выглядела немного болезненно. Насколько я знал, на тот момент императрица чувствовала себя неважно и через год покинула наш грешный мир. Рядом с нею, слева от трона, я увидел средних лет мужчину в роскошном костюме, с усами и неприятным выражением лица, которое усугублял беспокойный бегающий взгляд: должно быть, это и был тот самый «господин Маловато-Будет», Александр Данилович Меншиков.

По правую же руку от императрицы на бархатном кресле восседал мальчик лет одиннадцати, с властным и спокойным взглядом. Даже моя хвалёная дедукция не пригодилась, чтобы понять, что это — будущий император, Пётр II, мальчик с тяжёлой судьбой. Мне в какой-то момент стало страшно: я знал то, чего не знали окружающие, и это выводило меня из себя. О, как бы я хотел забыть сейчас основы истории России! Зачем мне на тот момент была нужна информация о правителях восемнадцатого века? Только всё настроение испортилось, когда я смотрел на бедного невинного мальчика, которому суждено вскоре покинуть этот мир.

Князь Фосфорин попросил разрешения для нас спеть трёхголосный мадригал, который мы выучили ещё в Риме. Её величество молча воззрились на светлейшего, и я без особого труда понял, кто на самом деле правил балом. Александр Данилович дал добро, и мы исполнили произведение для трёх высоких голосов а-капелла. Признаюсь, это было ни с чем не сравнимое ощущение, когда мы — два холодных, пронзительных мужских сопрано и женское контральто тёплого тембра — соединились в одну песнь, разлившуюся по великолепному дворцовому залу. Я чувствовал, словно растворяюсь в музыке, и петь хотелось вечно.

После того, как мы спели, императрица вновь взглянула на Меншикова, словно пытаясь спросить: «Каково?», — но тут же получила в ответ кривую гримасу. Неужели столь плохое впечатление произвело наше пение на тогдашнего правителя Санкт-Петербурга и, неявно, всей страны?!

Это был полный провал. Светлейший не понял и не оценил пения почти римских почти виртуозов и с хищной улыбкой проводил нас всех в коридор. О дальнейшем я бы и вовсе не хотел говорить, но ради справедливости скажу. Пётр Иванович с кислой миной отправил нас троих в свою резиденцию на карете, приказав кучеру после этого вернуться обратно, а сам остался во дворце, видимо пытаясь как-то повлиять на старого друга.

Увы. Пётр Иванович приехал глубокой ночью, совсем подавленный и… с разбитой губой. Жуть какая-то! Но я не имел права вмешиваться в эти придворные разборки. Единственное, что я мог сделать на тот момент — хоть как-то утешить и успокоить своего предка.