VI

Стефания отправилась в участок и рассказала о своем открытии приставу.

Молодой, только что переведенный в этот город пристав обрадовался случаю выслужиться и немедленно доложил обо всем полицмейстеру.

Полицмейстер был из отставных гвардейских офицеров, знавший еще покойного отца Глеба и относившийся всегда с особой любезностью к «обворожительной» Валентине Степановне, а Глеба все еще считавший мальчуганом, чуть ли не ребенком. Добродушный толстяк вспыхнул, разнес пристава за что он слушает сплетни прогнанной прислуги и на его глазах порвал его «глупый, бестактный протокол». Затем он вызвал к себе Стефанию и, не давши уже и без того напуганной приставом девушке сказать хотя бы слово, взялся за нее по-своему…

— Я тебе покажу, как порочить порядочных людей… Шантажом заниматься вздумала, растуда твою мать, в тюрьме сгною… Скажи спасибо своему Богу, что я скандала не хочу подымать, а то показал бы я тебе кузькину мать…

Полицмейстер, красный, задыхающийся от искреннего возмущения, выпалил ей в лицо ее один увесистый заряд самой отборной русской брани, потряс перед самым носом Стефании толстым, с надувшимися на нем жилами кулаком и прогнал ее прочь, посоветовав не попадаться больше ему на глаза… Но на этом дело не кончилось. На выходе ее во двор Стефанию поджидали двое городовых. Испуганную девушку повели через двор и втолкнули в грязную камеру. Она была арестована, как шляющаяся без определенных занятий и подозреваемая в тайной проституции.

Немного отделавшись от страха, какой нагнал на нее полицмейстер, Стефания решилась уже во имя Господа во что бы то ни стало довести начатое ею дело до конца. Но в это время в ее камеру ввалились несколько новых арестанток, бывших пред тем «на прогулке». Женщины, расспросив новенькую, сразу же не поверили ее уверениям, что она ни в чем не виновата, а страдает по воле Божьей за правду, которую решилась во что бы то ни стало доказать…

Среди вошедших женщин были, между прочим, две старые, циничные проститутки, одна — больная сифилисом, находящаяся здесь временно до отправки в больницу, другая — содержательница тайного притона, в котором на днях произошел очень крупный скандал на почве ее жадности и жестокой эксплуатации своих девиц… Она сразу стала обхаживать «свеженькую», а сифилитичка, издеваясь над смущением Стефании, наглядно и очень красочно стала объяснять ей, как это завтра утром полицейский врач в присутствии городовых и других любителей этого зрелища будет осматривать ее: действительно ли она, как утверждает, девственна или нет…

— Ты припомни, красавица, может, как-нибудь, купаючись, на сучок наткнулась и с переляку забрюхатела… Мало ли что с вашей сестрой, Божьей праведницей, не бывает. Ты этта все, как на духу, доктору и объясни… он тебе чичас патент и выдаст…

Содержательница притона несколько раз повторила Стефании свой адрес и условия и обещала похлопотать за нее, если она, выйдя отсюда, поступит к ней.

Та, в конце концов, не выдержала, обезумела от ужаса перед осмотром и завыла на весь участок диким, животным криком. Другую заставили бы замолчать хорошим пинком в зубы, но со Стефанией поступили иначе: пристав решил, что на первый раз «будет с нее», позвал к себе в кабинет, поговорил с арестанткой «по душам», написал записку и потребовал, как условие освобождения, отнести эту записку Валентине Степановне и принести ему от нее письменное удостоверение, что никаких художеств за нею не числится. Стефания готова была на все…

Пикардина из записки пристава узнала о «гнусной клевете» Стефании и несколько минут не могла прийти в себя, затем взяла себя в руки и написала приставу, что за год службы она ничего худого за Стефанией не заметила и охотно прощает ей ее глупую выходку, которую объясняет просто особенным нервным, болезненным припадком…

Когда, через несколько часов, Глеб вернулся домой, ему показалось, что Валентина Степановна в его отсутствие перенесла тяжкую болезнь.

VII

Оставшись наедине с сыном, Валентина Степановна рассказала ему о доносе Стефании и впервые объяснила ему, какому тяжкому уголовному преследованию они могут подвергнуться. Глеб, в свою очередь, описал ей все происшедшее между ним и Стефанией. Раньше он не говорил об этом, так как считал все это интимным делом девушки и не хотел посвящать в него даже мать. Оба они были взволнованы, встревожены и не знали, как быть дальше.

Над ними нависла тяжелая, грозовая туча. Если бы доносу Стефании дан был ход, Валентину Степановну ждала каторга со всеми ее ужасами. Глеб, ввиду своего несовершеннолетия, рисковал меньшим, но и его жизнь была бы, несомненно, исковеркана…

В то время, когда решение во имя любви к сыну и во исполнение своих материнских обязанностей пред ним, как она их понимала, широко и просто было ею принято, в то время, когда она впервые стала его любовницей, Пикардина, конечно, знала, что она совершает, с точки зрения общественной морали и закона, проступок, наказуемый судом, но о том, какое страшное наказание ждет ее, она узнала лишь значительно позже. Она ужаснулась страшной человеческой несправедливости и жестокости, но не пала духом и не сдалась пред опасностью. К тому же ей казалось, что их частная, совершенно интимная семейная жизнь вряд ли может стать достоянием посторонних людей и потому опасность не так уж велика…

Сейчас она объяснила Глебу все это подробно и поставила пред ним этот мучительный вопрос.

— Как быть? Преклониться пред человеческой мудрой заботливостью о себе подобных и пойти по дороге, протоптанной тысячами ног, или восстать против грубого посягательства на их свободу, не подчиниться жестокой воле других, не сдаться пред тиранией закона и всеми силами отстаивать свою неприкосновенность и право жить по-своему…

— Ведь мы не нарушаем ничьих интересов, — продолжала она, — ни одно живое существо в мире не страдает и не будет страдать от того, что ты, вместо уличных проституток, чужих жен или неопытных девушек, берешь меня, а я, вместо того, чтобы отдаваться какому-нибудь случайному мужчине, отдаюсь тебе… Если бы ты разрушил сотню семей, разбил тысячу сердец, суровый закон-мститель не коснулся бы тебя; если бы я одного за другим отняла бы всех мужей города от их жен, всех возлюбленных от их любовниц, мне не грозила бы и сотая доля того ужаса, который теперь висит над моей головой… Что же нам делать? Мы даже не смеем мечтать об открытой борьбе, это значило бы самим произнести над собою страшный приговор. А прятаться, заметать следы и лгать, вечно лгать… Это кошмар! Противно, гадко…

В первую минуту Глеб не поверил в существование такого чудовищно свирепого закона, который приравнивает свободный союз двух свободных людей к тягчайшему насилию одного человека над другим. Затем возмутился, и в первый раз Валентина Степановна увидела, как на его лбу вздулись толстые синие жилы, глаза засветились тяжелым огнем ненависти, и руки невольно сжались в кулаки. Когда наконец он заговорил, голос его прерывался и был глухим, непохожим, словно кто-то невидимый навалился на него непомерной тяжестью и давал на грудь.

— Страшно, Валенька, страшно даже подумать, что ждет тебя, если узнают. О, если бы у меня была геркулесова сила, если бы я мог заставить их не вмешиваться в нашу частную жизнь!.. Мой дом — моя крепость, говорят англичане. Если бы мы могли укрыться от насильников и палачей за стенами крепости, я бы построил ее: по камню натаскал неприступные стены, вырыл вокруг них глубокие рвы, отгородился бы от всего мира… Всю свою жизнь я затратил бы на эту работу, чтобы хоть несколько дней чувствовать себя свободным. И если бы я мог дубиною раскроить голову всякому, кто посягнет на нашу свободу, я не задумался бы сделать это, хотя бы мне пришлось сложить целые горы из трупов этих тупых, бессердечных людей.

— Не надо, Глеб, не надо злиться на людей. Не надо ненавидеть их: они больше несчастны, чем злы… К большей части из них надо относиться как к животным, неразумным маленьким зверькам, по возможности щадить их и приручать: не ведают бо, что творят. Остальных же сторониться и избегать, чтобы они не раздавили нас, не принесли в жертву своему Богу. Жестокому, неумному Богу…