Эди, ясное дело, рвался на ярмарку. В воскресенье мой брат Берти, большой авантюрист, неистощимый на проказы, встал чуть свет, вытащил из постели Эди и Ладо, к ним присоединился и Вое Есенков. Вчетвером они улизнули из Зеленой Ямы, прежде чем я проснулся, долго не мог я им этого простить, хотя давно уже почти свыкся с тем, что самые главные подвиги совершаются без меня. Все утро я томился, с нетерпением ожидая их возвращения, мне до смерти хотелось узнать, какова будет добыча, пусть даже это будут только рекламные проспекты.
Вернулись они часа в два — мы, Рожичи и Есенковы уже пообедали, — вернулись втроем: Ладо, Вое и мой брат, бледные, посеревшие и с пустыми руками. Заговорили лишь в подвале у Рожичей, когда уселись на большой кованый сундук под окном, прижавшись друг к другу, как обвиняемые перед судом.
Эди забрали карабинеры. Нет, его схватили не на ярмарке и вовсе не из-за того, что он там что-то стянул или сделал какую-нибудь глупость. На ярмарке они задержались и решили ехать домой на трамвае. Около железнодорожного вокзала трамвай, как обычно, остановился, именно в этот момент мимо на велосипеде проезжал Тоне Фрас; за спиной у него висел тяжелый мясницкий топор, ехал он, как ездят все мясники: пятки на педалях, колени широко разведены — это смешило не только Зеленую Яму, но и всю Любляну. Ребята захохотали и стали стучать в окно, чтобы привлечь его внимание, тут-то к Эди, как к самому старшему и самому высокому, подошел один из карабинеров, находившихся в вагоне, и схватил его за локоть. Он потребовал у Эди удостоверение личности, carta d’identità, и тут же к нему приблизились еще два карабинера, а на следующей станции они втроем выволокли Эди из трамвая и потащили в сторону Бельгийской казармы.
Почему? Этого никто из ребят не знал.
— Не потому ли, — стал строить догадки мой брат, явно испытывавший чувство вины, — что, когда мы захохотали, трамвай стоял как раз напротив гостиницы «Миклиц», где в окнах кафе выставлены огромные портреты дуче?
Старый Рожич выругался и по привычке схватил кочергу, стоявшую у штаты; Рожичка всхлипнула и воздела руки в немой мольбе, обращенной то ли к мужу, то ли к богу. На мгновение в подвале установилась глубокая тишина, как будто в нем было пусто; мы воспользовались этим, выскользнули на улицу и разбежались.
Главным виновником ареста Эди — это витало в воздухе — был мой брат, ведь именно он вытащил Эди из постели и позвал на ярмарку. Поэтому мать не находила себе места и вечером отправилась к Рожичке.
— Прости, Малка, если можешь, — сказала она. — Ведь мой шалопай не знал, как все печально закончится.
— Конечно, Тилка.
— И я думаю, — продолжала мать, — несчастного Эди не продержат там слишком долго.
— Дай бог, — вздохнула Рожичка. — Парень-то наш у них в неделю от голода загнется. Ясно, никто его там не накормит досыта.
Еще несколько минут они успокаивали друг друга взглядами.
— Слушай, — произнесла наконец мать, — какой номер лифчика ты носишь?
Рожичка с удивлением посмотрела на нее.
— Я бы смастерила тебе один, — быстро заговорила мать. — Если я целыми днями вяжу их за те гроши, которые платит мне этот скупердяй лавочник, то для тебя я с удовольствием сделала бы даром.
— Право не знаю, — колебалась Рожичка, — я их никогда и не носила.
— Ничего, — увлеченно продолжала мать, — я ведь могу снять мерки прямо сейчас.
Рожичка вздрогнула и, прикрыв рот рукой, задумалась: любопытство боролось в ней со смущением.
— Ну-ка, Людвик, выйди на минутку, — наконец проговорила она, бросив взгляд на притихшего глуховатого мужа, который напряженно следил по губам женщин за их разговором. — Приберись немножко в сарае. Мариан тебе поможет.
Мне пришлось уйти. К счастью, отношения матери с Малкой Рожич на этом не закончились. Спустя неделю, когда лифчик — шестерка или семерка — был готов, чашечки связаны и пришиты шелковые ленты, а от Эди так и не было никаких известий, Рожичка вдруг появилась у нас:
— Скажи, Тилка, кто мог бы написать прошение о посещении тюрьмы? Итальянцы держат арестованных в Бельгийской казарме, наш Эди, скорее всего, тоже там, и кое-кто уже навестил своих.
— Думаю, — ответила моя мать, — тут тебе поможет только одна из этих распутниц.
— Которая?
— Ну, например, та, что хозяйничает в фотоателье.
— Тратарова Францка, эта шлюха! — смущенно проронила Рожичка и прикусила язык. Еще и перекрестилась вдобавок. — Неужто ты считаешь, что теперь, когда божья помощь нужна мне как никогда, я должна обратиться к такой женщине?
— У нее есть связи. Да и итальянский она, уж наверное, выучила.
На этом разговор прекратился, принять это было чересчур для Рожички, оскорбляло ее честь. По простоте душевной она, пожалуй, думала, что, прибегнув к помощи «такой женщины», она скорее навредит сыну: безбожие никогда ничего хорошего никому не приносило.
Одним словом, о Францке не могло быть и речи. Она же путалась с итальянцами! Даже нам, детям, было запрещено что-либо принимать от нее — конфеты и тому подобное, — хотя у нее всегда были полные кульки сладостей в сумке и в карманах. И хотя мне уже тогда становилось ясно, что это безнравственно — шляться с мужиками, я часто поднимал ей вслед стыдливо опущенные ресницы и с любопытством глазел на ее похудевшую задницу. Между прочим, я был уверен, что как итальянцы в бункере у железной дороги, откуда она возвращалась под утро вдоль обрыва, вся помятая и усталая, так и в бывшем фотоателье за опущенными жалюзи ей выдирали волосы: больно они лезли, укорачивались и редели. Меня прямо подмывало спросить у нее, почему она, если уж напропалую шляется, не носит платок или шляпу.
Мысль о ней Рожичка выбросила из головы, а потом спросила:
— Ты действительно не знаешь никого, кто мог бы мне помочь?
— Знаю, — нерешительно сказала мать, — знаю еще одну такую. Милена Кракар, продавщица из магазина женского белья на Францисканской улице, для которого я выполняю заказы. Та чуть приличнее, она не болтается с кем попало.
— Лучше уж обращусь к ней, — решила Рожичка.
— Правда, я не очень хорошо ее знаю. Да и другие, скорее всего, не знают.
Итак, выбор пал на Милену Кракар.
Это была выездная лошадка, как называл ее мой отец, пока жил дома и видел ее время от времени. У нее был приятель-итальянец: она серьезно и горячо была влюблена в tenente[37] Коррада Пачи и не скрывала этого. Стоя за прилавком магазина на Францисканской улице, она глотала таблетки от полноты, они и впрямь убирали с ее боков лишний жир, так что талия у нее была осиная, но при этом жирели ноги, которые помимо всего еще и отекали: ведь на такой работе не присядешь. С тех пор как Пачи перевели в Ново Место, так сказать — на передовую, поскольку к городу со всех сторон подтягивались партизаны, от страха за него она прямо извелась: даже ноги похудели, а лицо стало одухотворенным. Если б она не портила своей красоты неумеренной краской!
Случай сам привел Милену к нам, она заглянула на минутку, когда у нее нашлись дела в наших краях, с тем чтобы захватить связанные матерью лифчики в магазин.
— Тилка, вы не знаете кого-нибудь из руководителей этих партизан или как их там называют? — спросила она.
— Я! — изумилась мать и почти обиженно прибавила: — Мне даже «Порочевальца»[38] не приносят с тех пор, как муж пропадает днями и ночами в больнице. Не знаю, о чем вообще думают эти девчонки, Тина и Зорка.
— Совсем никого из тех, чье слово имеет хоть какой-то вес? — упрямо и запальчиво продолжала Милена, от волнения у нее тряслись руки. — Я должна с кем-нибудь поговорить о моем Пачи. Я должна его защитить. Вы не знаете, Тилка, какой это смирный и сердечный человек. Он и мухи не обидит. Если его хоть что-то интересует, так только я.
— К сожалению, Милена, совсем никого, — повторила мать. — Наверное, я слишком набожна, чтобы эти люди мне доверяли.