— Вы, дядя, все об одном. Ну, хорошо, скажу. Влюблена. Выхожу скоро замуж. Целуюсь со своим женихом ежедневно. О будущем счастье думаю скверно. Потому что кое-что читаю. И знаю, что все мужчины до брака развратны. А я хотела бы чистого.

— Правда, Верушка?

— Я хотела бы умного мужа, который помог бы мне жить. Я очень грешная, дядя, — повысила она голос, и ее глаза засверкали и замлели, и заструились светом страсти. — Я хотела бы знать все… Потому-то и грешная…

— Что же тебя мучит? — спросил Красинский. И ему было неприятно, что вместо пустого и легкого разговора с милой девушкой, у которой такая очаровательная фигура и такие манящие глаза, ему приходится быть каким-то высшим судьей и философом жизни…

— Все меня мучит, дядя. И то, что мой жених уже знал женщин до меня. И то, что я ни на что не способна в жизни, кроме того, чтобы лежать в одной постели со своим мужем. И то, что я не могу так бороться за жизнь, как боретесь вы, мужчины…

Извозчик остановился. Магазин сиял всеми огнями, нарядными и красивыми.

И легко и радостно соскочил с пролетки Красинский и, подавая руку Веруше, шутливо заметил:

— Зальем философию шампанским.

И хотелось ему поскорее отвернуться от этих нудных вопросов жизни…

Глаза Веруши сверкнули, а потом замерцали болью. И, ничего не отвечая, Веруша вошла первой в магазин стройная, хрупкая, гордая.

VIII

Пролетка была завалена покупками. Красинский беспричинно смеялся. Веруша была холодна и спокойна. Даже не улыбалась. Глаза смотрели строго вдаль.

— Что с тобой, Веруша?

— Когда-нибудь скажу. А теперь будем пить шампанское.

И, как козочка, Веруша соскочила на тротуар и галантно подала руку Красинскому.

И оба они ворвались ураганом в квартиру и кричали уже с лестницы, что устрицы пищат и требуют шампанского.

Сделалось шумно и весело. Красинский сразу почувствовал себя в своей тарелке. Никаких забот. Никаких тревог. Да здравствует веселье!

Стол быстро был уставлен всякими яствами и питьями.

— Пейте, пейте, — говорил возбужденно Красинский. — Ведь завтра я уеду, — давайте, отпразднуем сегодня хорошо и светло нашу встречу.

Весело принялись за еду. Не хватало вилок и ножей. Было мало тарелок. Брезгливо морщился Красинский, когда сестра резала телятину тем ножом, которым только что вскрывала устрицы, а затем резала осетрину. Но молодой смех стоял в воздухе и было не до тонкостей.

— А Костя… Костя… Мы забыли про Костю…

Засуетились, закричали. Забегали молодые и крепкие ноги.

И через минуту появился Костя.

Он вышел с заспанными глазами, неряшливый, почти в лохмотьях.

Лицо возбужденно-красное, утомленное, страдальческое.

Лениво он подошел к Красинскому и протянул ему руку, делая движение вперед, точно он хотел поцеловаться. Но Красинский холодно ответил на рукопожатие и пригласил Костю сесть рядом с собой.

— А ты ведь, наверное, не помнишь Костю, — сказала сестра Груша. — Он ведь тогда не приезжал в Ананьев.

Красинский оглядел вновь Костю и поморщился.

Как он напоминает Гришиного мужа, несчастного пропойцу и сифилитика. Красинский помнит рассказы о нем.

— Вот Косте так и не удалось окончить семинарии, — продолжает Грустным тоном Груша.

— Что ж, выпьем, Костя, — скрывая свое смущение, сказал Красинский и налил бокал шабли.

— Я этой гадости не пью, — басом пробормотал Костя. — А если водки бы…

Красинский услужливо налил водки и чокнулся с Костей.

Костя жадно выпил и, не стесняясь, налил себе еще рюмку.

— В нашем сословии мы привыкли сразу повторять без закуски.

И, засмеявшись и обнажив маленькие зеленые зубы и слишком большие, красные десны, Костя опрокинул еще с большей жадностью рюмку водки, высоко подняв голову и звонко крякнув.

Красинскому было неловко.

А Капа точно наблюдала за ним непрерывно. И Красинский чувствовал на себе ее истомный, зовущий взгляд и такое же жадное желание, какое только что светилось в глазах Кости.

Груша засуетилась, занервничала.

— Ты не думай, Воля… Костя устроился недурно. Он теперь деревенский адвокат…

Костя нагло посмотрел на мать, хотел сказать, какую-то дерзость, но сдержался и отшутился:

— Вуле ву, доверенность — и всякое дело проведу…

И снова налил рюмку водки, на этот раз большую, и выпил с сладострастной улыбкой, отломив для закуски корочку черного хлеба.

Капа смотрела зовущими глазами. Веруша сидела, печально улыбаясь и точно упрекая.

А Костя непринужденно говорил:

— Вот вы вращаетесь в высшем обществе. Скажите, что же у вас делается теперь для народа? Мы в деревне боремся с произволом властей. Хоть и в кабаках, да пишем прошения…. За это меня под гласный надзор полиции отдали. А вы что делаете?

И Костя налил себе еще рюмку. Мать делала ему знаки глазами, но он только сердито пофыркивал.

— Меня интересуют религиозные вопросы, — желая отвязаться, пробормотал Красинский.

— А, религиозные… Отлично! — воскликнул Костя. — В них я вам сто очков вперед дам.

И, не дожидаясь вопросов Красинского, Костя начал излагать свою теорию нового преобразования церкви. Говорил он своеобразно, но красиво и одушевленно. И Красинский, как адвокат, ценящий в людях способность свободной и художественной речи, слушал его с удовольствием.

Но Костя вдруг оборвал речь на полуслове и вышел в другую комнату.

И оттуда вызвал свою мать.

Груша вышла торопливо и озабоченно, и ее полная фигура раскачивалась на ходу, как лодка в высокую волну.

Красинский заинтересовался Костей, несомненно, умным и даровитым, и прислушивался к беседе, которая в резких нервных тонах велась в соседней комнате.

Но за столом продолжалось веселье. Смех вспыхивал и замирал. Капа и Веруша начали перебрасываться хлебными шариками. И так увлеклись, что свалили со стула засыпавшую Анету, милого десятилетнего ребенка, не сводившего глаз с дяди, которого она в первый раз в жизни видит.

И Красинский ничего не мог уловить из беседы Груши с Костей. Только слышались отдельные слова: «ничего не хочу от проклятого буржуя»… «они все такие»… «на языке платформа, а на деле — эксплоататоры»…

И вслед затем Костя выходит из комнаты, прощается со всеми, улыбаясь искаженным лицом, и уходит в сопровождении печальной и поникшей головой Груши.

Капа провожает его и из передней слышится ее сдавленный смех. Гортанный, но тоже зовущий.

«Это не смех, а соблазн», — подумал Красинский, и по спине его пробежал холодок.

А Груша вернулась, присела рядом к Красинскому, вдруг прижалась к нему и заплакала.

Сделалось тихо в комнате.

— Не надо, Груша, — резко оборвала этот резкий плач Таня. — Ведь Воля ничему помочь не может.

А Груша расплакалась еще больше. И, — точно впервые позволили говорить ей свободно и от души, — она, задыхаясь и волнуясь, рассказывала Красинскому, как несчастен ее Костя.

Семинарии не окончил. Запил. В отца. Потом женился. Трое детей уже. Страшно бедствует. Живет в деревне. Занимается подпольной адвокатурой, пишет прошения и жалобы, больше за шкалик водки, чем за деньги. Семья голодает.

Недавно его привлекли за какое-то революционное прошение о хуторах. Отдали под надзор, обязали подпиской о невыезде. И он, чтобы его не заметили, пришел пешком в Ананьев. Шестьдесят верст. Холодно ему. Мерз всю дорогу. Но говорит: ни за что не поеду, потому что нет пальто. На «подводе» замерзнешь. А на ходу все теплее. И вот ушел сейчас опять в деревню к себе…

— Зачем же он приходил? — спросил Красинский.

— Ему один священник поручил дело в съезде. Надо было справку получить. Вот он и пришел. Да и дома у него ничего нет. Голодают все. Живут в лачуге за пятьдесят копеек в месяц. Думал что-нибудь от меня получить. А у меня — ничего…

Красинского передернуло, и он стал соображать, сколько у него свободных денег.

— Просила я его остаться, — продолжала Груша. — Ни за что. Гордый он у меня. Говорит, что буржуев ненавидит. И пошел теперь пешком опять шестьдесят верст без пальто. Говорила ему — останься. Нет, не хочет. Обещала ему пальто купить. Смеется: откуда у тебя деньги? Сказала: брат даст — он богат. А Костя смеется еще хуже: даст — буржуа этот… Они нас не то, что съедят, — как блоху раздавят…