Когда Красинский ехал на юг, ему очень хотелось заехать к своим, которых он не видел уже более десяти лет. Но сердце не лежало к свиданью. Так далеко ушло это прошлое, когда он был близок со своими близкими. Так далеко ушло его безотрадное детство. Исчезли любимые образы, померкли любимые лица, растаяли все воспоминания юных лет.

Остались сестры, остались братья. О них он давно не имел никаких вестей. Доходили изредка тревожные слухи, и нервно, досадливо выбрасывал их из своей памяти Красинский. В семье покойный дед оставил богатое наследство — алкоголизм. И дети, и внуки слишком много жертв принесли, приняв это наследство.

Уехал Красинский из Москвы в тревоге. Приближалось время родов жены. Боясь расстаться с нею в такой критический момент, Красинский обошел с женою всех московских знаменитостей-врачей и в конечном результате уехал еще с большей тревогой. Мнения врачей разошлись. Срок растянулся в пределах целого месяца. Один из ассистентов знаменитого профессора предсказал двойню.

Но ехать было надо, и Красинский оставил свою семью с тягостным чувством приближения какой-то опасности, чуявшейся ему в этой разноголосице опытных акушеров.

Обмениваясь ежедневно телеграммами с женой, Красинский успокоился. Все шло хорошо. И Аллюся, прихварывавшая в последнее время, теперь совершенно здорова.

Милая Аллюся! Как живая стоит она перед ним.

Подходит к нему в разгар самой неотложной, срочной работы, подымает ручки, смотрит славными, светлыми глазками и шепчет:

— Визи меня, Алю, папа, на юки…

И тепло, и свежо становится на душе Красинского. Укладывая вещи, он тихо шепчет, чтобы никто не услыхал, хотя никто не подслушивал и не мог подслушать, — нежные, детские слова. И от них ему становилось легко, точно и сам он обратился в дитя.

II

Поезд шел медленно, как часы юноши, пришедшего на первое любовное свидание.

Кондуктор был пьян и груб. Поезд опаздывал, и Красинский злился. И, злясь, несколько раз спрашивал кондуктора о причинах опоздания поезда и, получая грубые ответы, вступал с ним в бесконечные объяснения, после которых неизменно чувствовал слабость от усилившегося сердцебиения.

К вечеру, усталый и разбитый, он приехал, наконец, в самую лучшую ананьевскую гостиницу, которая показалась ему самой худшей гостиницей в мире.

Был спертый воздух в скверном номере. На стенах были следы клопов. На кровати — подозрительные пятна. На зеркале — фривольные надписи, сделанные алмазом. Но электрические лампочки горели исправно, и их свет хоть немного скрашивал действительность.

Вошел комиссионер.

— Может быть, нужно папирос? Первый сорт. Нужно? Отлично.

Из кармана комиссионера стремительно вылетают две пачки папирос и также стремительно влетают в его карман деньги за них.

Но комиссионер не уходит. Быстрым, внимательным взглядом он оглядывает приехавшего «пассажира», как говорят на юге, и также быстро, но точно не серьезно, полуспрашивает, полунастаивает:

— У меня есть такая интересная вещь… Уй, какая… Только что начала… Молодая… Здесь — вот… Там — вот…

И комиссионер жестами показывал, с несомненною талантливостью художника, какие анатомические прелести рекомендуемой им женщины должны соблазнить роковым образом новоприезжего гостя.

— Значит, — удивился наивно Красинский, — вы говорите о женщине?

Комиссионер, улыбаясь, повел плечами и искренно добавил:

— Надо же чем-нибудь зарабатывать хлеб честному человеку.

Красинский досадливо отмахнулся рукой и сердитым движением запер дверь, выпроваживая надоедливого комиссионера.

И затем, переодевшись, поехал к своим родным.

III

Извозчик попался молодой и веселый.

— На Ольгиевскую? Хорошо знаем… А вы будете приезжий?

— Да. Из Москвы.

— А как там извозчики?

Красинский засмеялся.

— Что как?

— Ну, значит, как? Штрафуют? Автомобили хлеб отбивают?

— А ты про автомобили откуда же знаешь?

— А слышали. Мы — ярославские. Смышлены. Вот и приехали.

Красинский заплатил извозчику вдвое.

Ярославец осклабился и прибавил:

— Ежели бы мне купить, значит, здесь автомобиль, — житья не стало бы.

— Почему? — изумленно спросил Красинский.

— Да исправник все ездил бы на нем к своей любовнице, да катал бы ее… У нашего хозяина вторую лошадь истребил. Уж больно лют на женщин и на нашего брата, извозчика…

Красинский смеялся. И сразу все впечатления скверной гостиницы сделались легкими и летучими. Испарились и уплыли из памяти. И только стоял невольно образ той молодой женщины, которая только что «начала», и у которой «здесь — вот», «там — вот». Кто она? Может быть, какая-нибудь несчастная жертва ананьевской тупой и гнусной жизни, темперамента господина исправника или своего собственного темперамента?

И ему почудился свежий, юный образ молодой, красиво сложенной девушки, от которой пахнет весной и в глазах которой цветут фиалки.

Разве сказать комиссионеру, чтобы он прислал эту «интересную вещь»?

И сделалось стыдно и больно за эту отвратительную мужскую привычку жадно откликаться на зовы всякого женского тела…

И, призвав на память дочурку, Красинский, серьезный и весь поглощенный любопытством от предстоящей встречи, быстро поднялся по лестнице указанной ему какой-то странной и лохматой фигурой, быстро проходившей к воротам.

IV

Звонок. Движение за дверями. Какие-то возгласы. Шуршанье женских платьев. Точно тревога поднялась в осажденной крепости.

Странно живут здесь люди.

Дверь отворяется.

Красинский невольно давит в себе крик, готовый сорваться с уст.

Пред ним сестра? Или чужая?

Горячо и быстро мелькающая мысль мгновенно расценивает ту женщину, которая стоит перед ним. Нет, это не сестра.

И он решительно делает шаг вперед и говорит:

— Здесь живут Кротовы?

Женщина остается неподвижной. Точно вылитая из бронзы статуя. Только руки, поднявшиеся было к лицу, замерли на груди и сложились, верно невольно, в молитвенный жест.

Красинский на мгновенье остановил свой взгляд на этих, так красиво и так набожно сложенных руках.

И в то же время почувствовал на себе жгучий ток…

И поднял свои глаза и встретил глаза странной женщины, скорбно, пытливо, страдальчески устремленные на него.

Жгучий ток усиливался. Претворялся в слова и думы. И говорил о близком, и родном.

— Не может быть, не может быть! — стремительно неслось в мыслях Красинского.

Углы рта странной женщины, — она вся в черном, — опустились. Задрожали старые, дряблые, желтые щеки. Скатилась крупная светлая слеза. И молившиеся руки опустились, упали, как мертвые.

— Это ты, Воля?

И молящиеся руки обвили шею Красинского. А он в вихре спутанных мыслей и соображений все еще никак не мог отгадать, кто же обнимает его? Кто прильнул так крепко? Кто пред ним?

И чей-то голос просто и ясно шепнул его душе:

— Да ведь это — Таня…

Таня… Таня…

Это самая старшая сестра. Лет пятнадцать… нет больше, лет двадцать тому назад они виделись в последний раз. Красинский приезжал уже студентом. Из робкого, застенчивого гимназиста он обратился в яркого и красивого юношу. Начал ухаживать даже за своей племянницей Липочкой, дочерью Тани, красивой и легкомысленной болтушкой, с вишневыми губами, влекшими, как магнит.

Таня скоро уехала. Ее мужа, соборного дьякона, произвели в сан священника. И назначили ему деревенский приход.

Уехала и Липочка. Оставила на сердце след. Но след скоро истерся. Остались в памяти лишь Липочкины поцелуи. Долго-долго. Но жизнь и их замела, как юный след легких женских ножек по первой пороше заметает холодный вихрь.

А старшая сестра оставалась в памяти, как изящная, красивая дама, любившая жизнь, книги и театр.

И вот теперь…

Стоит старуха… Тонкие, когда-то такие красивые губы прильнули к губам Красинского. Он отвечает долгим поцелуем и чувствует беззубый рот. И на мгновенье ему становится неприятно. Но сейчас же, прогнав в то же мгновенье эту нечестивую мысль, он целует Таню, как целует он свою маленькую дочурку…