Беженцев скомкал эту телеграмму и, остановившись у окна, сквозь морозно-узорные рисунки пытливо и внимательно глядел на улицу.
На сердце было пусто…
Только губы горели… от поцелуев… как тогда… тогда…
Снег повалил хлопьями и затуманил яркий электрический свет.
Разве это зима? Это осень, осень, осень… Осень гнилого человеческого сердца…
И Беженцев сел писать новый роман под заглавием: «Гнилое сердце»…
Телеграфистка
Как и всегда, с монотонной однообразностью Марья Петровна приходила в телеграфное отделение в девять часов утра.
Телеграфное отделение помещалось в центре столицы, в аристократическом квартале. И ежедневно мелькали пред Марьей Петровной лица одинаковых профессий, определять которые она быстро выучилась.
Клиентами отделения преимущественно бывали присяжные поверенные, журналисты и офицеры. Изредка купцы. Публика в общем чистая, вежливая и преувеличенно подчеркивавшая свою деликатность в объяснениях с Марьей Петровной.
И Марье Петровне — она сама не знала, почему — была неприятна эта изысканность в тоне, в обращении и даже во внешности большинства посетителей.
Она чувствовала скрытую снисходительность и отношение немного свысока. Дамы менее мужчин стеснялись, и поэтому такие черты у них проявлялись выпукло и четко. И было ярко видно, что полупрезрительно, полусожалея все смотрели на молодую, красивую девушку с прекрасными, золотисто-рыжеватыми волосами, машинально считавшую количество слов и машинально писавшую короткую квитанцию.
И Марье Петровне было холодно от взглядов, коротких фраз, которыми она по обязанности обменивалась, от всего этого утрированного корректного обращения.
И она ласково разговаривала и ласково смотрела своими большими, немного выпуклыми серыми глазами на лакеев, горничных или швейцаров, которые иногда приносили телеграммы своих господ, — телеграммы всегда бессодержательные, пустые, которые можно доверить и прислуге, не боясь ее любопытства.
Так шли дни за днями. И служба казалась Марье Петровне все более и более тяжелой.
Была она слишком молода и много в душе ее било ключей. И потому не могла она, надев ярмо, сразу примириться с ним и привыкнуть к нему, и подневольность неинтересного, мертвого труда вызывала в ней постоянный протест в душе…
Протест был силен и остр, пока она сидела в отделении. Но, приходя домой, в свою убогую обстановку и глядя на свою дорогую старушонку-мать, она сразу смирялась и до утра мирилась со своей жизнью.
А утром вставала и, вся под обаянием молодых и свежих, искушающих снов, опять шла на свой унылый труд с чувством того же протеста и той же непримиримости…
А сны давно уже мучили Марью Петровну.
Были они такими красивыми. Точно она все еще была в институте и спала в мрачном дортуаре под надзором дежурной классной дамы.
Тогда эти прекрасные сны давали смысл и содержание ее жизни, потому что рисовали ей будущее, то светлое будущее, когда она вырвется из стен института и пойдет так легко и свободно по радостному жизненному пути.
Сны продолжались. В них отражались целые поэмы, героиней в которых будет она, золотоволосая Маруся, прозванная в институте «валькирией».
И, чем нуднее развертывалась пред Марусей жизнь, тем сладостнее были сны, эти проклятые соблазнители…
Бывали иногда счастливые дни. Точно кто-то другой, большой и чуткий, заботился о том, чтобы по разнообразить жизнь Маруси.
Бывали, — и даже целыми полосами, — интересные телеграммы. Рисовали они чужую и неведомую ей жизнь. Проходили вереницей картины чужой, интимной жизни.
Болезнь и беспокойство, радость выздоровления и ласка выздоравливающих. Иногда милые слова любви. Иногда серьезное, обстоятельное объяснение, раскрывавшее в деталях суть обыденной семейной драмы. Иногда паутина недоразумений, за которыми чуялось большое и сильное чувство, которого Маруся не испытывала, но которого так страстно ждала потому, что в снах своих она его переживала.
И тогда Маруся оживлялась. И в ее серых глазах горели искры любопытства и жадности к жизни. И, счастливая тем, что она делалась невольной участницей чужой и содержательной жизни, она бежала к себе домой, на 9-ю Рождественскую, и грезила о милых и хороших людях, которые жили, мучились, страдали и радовались в тех коротких словах, которые они доверяли телеграммам.
И Маруся тогда ложилась спать на свою неуютную, «от хозяйки», железную, всегда дрожавшую кровать и мечтала, лежа навзничь и широко разметав руки свои, белые с золотистым пушком, точно ждала она кого-то и точно эти широкие объятия с золотистым пушком страсти готовы были звать и принять к себе чье-то горячее сердце…
И сны в такие ночи истомляли ее и с еще большей тягой к другой жизни и с еще большим отвращением к своей теперешней жизни шла Маруся в свое отделение работать…
Однажды перед глазами Маруси мелькнула телеграмма, которая сразу заставила ее встрепенуться.
В телеграмме крупным, энергичным почерком были выведены ясные слова и от них на Марусю пахнуло запахом тех слов, которые она слышала в снах своих.
«Дорогая, — читала Маруся чужие слова, — все эти дни тоскую. Отсутствие вестей убивает. Пощади меня. Позволь приехать. Обнять тебя, маму. Она позволит называть себя моей мамой?»
Маруся торопливо сосчитала количество слов. Написала квитанцию. И все время неудержимо хотелось посмотреть в лицо того, кто принес эти слова, написанные так энергично и так красиво… Слова, от которых так сладко-больно сделалось у сердца Маруси.
И искоса она метнула своим взором в него, подавшего эти слова.
И, принимая деньги и отдавая сдачу, она увидела молодое лицо, нервное, подвижное. Должно быть, красивое. Потому, что горели глаза. Небольшие черные глаза. Но сразу видные.
Волнуясь, проводила Маруся молодого человека глазами и рассеянно слушала, что говорил ей следующий податель, какой-то офицер с серым лицом, покрытым морщинами.
И почему-то она, продолжая дальше свою работу, все посматривала на кучу синих листков поданных телеграмм, отложенных в сторону. И чуялось ей, что из всей этой груды та небольшая телеграмма — самая прекрасная, самая нежная…
Мальчик унес очередную группу телеграмм. Но Маруся до конца своей службы помнила эти слова, и они теплом веяли на ее душу, и хотелось ей узнать поскорее ответ той… той, которой были посланы такие молитвенные зовы на юг, в Ялту…
На другой день она перебрала ленты и прочитала ответ.
«Приехать неудобно. Мама ничего не знает. Не решаюсь открыть правду. Имей терпение».
Маруся передернула плечами и пошла к себе, за свое обычное место.
В отделении никого не было, и Маруся свободно могла думать.
Ей грезились люди вместо слов. И она за этой женской телеграммой почему-то видела какое-то каменное лицо, с сухими, решительными глазами. Вероятно, худая женщина, сильная брюнетка. Какая-нибудь грязная женщина.
Почему грязная женщина?
Маруся не отдавала себе отчета в этом. Но ей казалось, что эта женщина должна быть нехорошей, не чуткой, нелюбящей.
Она скрывает свою любовь от мамы. От мамуси. Разве это можно? Мамуси все такие чуткие, любящие, всепрощающие. Марусина мамуся такая славная старушоночка. Вся — одна морщинка. И вот уж от нее нельзя ничего скрыть. Все видит, все знает мамуся славная. И сердце у нее больное, но доброе.
А он?
Горячо сделалось от этого вопроса Марусе.
Он, тот высокий, с нервным лицом, значит, со страдающим лицом. У него такие страдающие глаза. И все у него, по-видимому, страдает. Душа его плачет. Ведь, он так любит… И стремится к ней, холодной, скрытной, расчетливой женщине…
И судорога отвращения пробегает по душе Маруси, и вдруг ей страстно хочется видеть его, того, страдающего.
Взглянуть в его лицо и прочитать, что же на нем теперь написано? Как он пережил этот ответ?