Изменить стиль страницы

Капитан смотрел на меня как исследователь, сделавший неожиданное открытие. Если б все открытия сразу становились открытиями, в мире царил бы хаос.

— Все это очень интересно, капитан, — сказал я. Мне не хотелось выливать на него ушат холодной воды. Я ведь разговаривал после допроса Костаняна с патологоанатомом, и тот подтвердил, что смерть Долидзе была мгновенной. — Все это очень интересно, — повторил я и взглянул на часы. — Вы обедали?

— Нет.

— Приглашаю вас в ресторан. Не возражаете?

— Возражаю категорически. Приглашаю я. Вы — гость.

Мы немного поспорили, и в конце концов капитан Абулава уступил.

В середине нашего позднего обеда за моим персональным столом я поднялся и, извинившись перед капитаном, оставил его одного. Посетителей в ресторане было много. С Галактиона пот катил градом. Я надеялся выйти из зала незамеченным, но не ускользнул от цепких глаз официанта. Он подскочил ко мне и почтительно сказал:

— Чего-нибудь желаете?

— Нет, спасибо, Галактион. Не беспокойтесь.

Выйдя в коридор, я огляделся. Раньше мне не приходилось здесь бывать. Прямо перед собой я увидел две двери. Одна из них вела в туалет, другая — неизвестно куда. По логике она должна была вести в женский туалет, но женщины в Натли ресторан не посещали. Скорее всего она вела в кладовку. Справа от меня деревянная лестница уходила на второй этаж. Я вспомнил, что накануне импозантный директор вышел из коридора и сюда же вошел, поговорив со мной две минуты. Я решил, что на втором этаже находится его кабинет. Слева от коридора ответвлялся небольшой коридор с облезлым шкафом — очевидно, для одежды Галактиона, — кассовым аппаратом и столом, за которым официант, должно быть, подсчитывал выручку. Дальше располагалась кухня. Повар громыхал посудой. Он не заметил меня. За кухней начинались подсобки. Я остановился, чтобы сориентироваться. Обитая железом дверь, ведущая во двор, должна была находиться рядом. Я не сразу ее нашел.

Ключ от двери висел на гвозде, вбитом в косяк. Им могли не пользоваться. Дверь запиралась на засов. На деревянном настиле перед дверью даже неосторожный преступник не оставил бы следов. Настил был сколочен из реек. Я осмотрел дверь, потом засов и ключ. Прижав дверь бедром, я выдвинул засов из паза. Он вышел со скрежетом, но на его поверхности не было ни одной царапины. Вставив ключ в замочную скважину, я повернул его. Замок работал исправно. Дверь открылась со скрипом.

Я услышал голоса. Быстро закрыв дверь, я задвинул засов, повернул ключ, вытащил его и повесил на гвоздь.

Если убийца входил со двора в эту дверь, то сначала он должен был выйти.

Я взглянул на часы. Прошло десять минут. Капитан Абулава, наверное, уже ерзал на стуле.

Возвращаясь в зал, я увидел в кухне директора ресторана Сирадзе. Он давал указания повару. Сирадзе заметил меня.

— Вы что-то ищете?

Я смущенно улыбнулся:

— Туалет.

— Туалет рядом с лестницей.

— Да что вы?! А я блуждаю…

— Вас проводить?

— Благодарю, теперь найду.

— Извините, что так долго, — сказал я капитану, возвратившись за стол. — Встретил директора ресторана.

— Константина Григорьевича?

— Знаете его?

— Здесь все друг друга знают.

— Говорят, он дружил с Долидзе.

— Они выросли вместе. Константин Григорьевич Сирадзе, как и Долидзе, родился в Натли. Знаете, в каком доме? В доме, где сейчас живут Долидзе. Этот дом раньше принадлежал семье Сирадзе. Отец Константина Григорьевича построил его по какому-то особому проекту. Он был инженером-мостостроителем, разъезжал по всей стране, много видел.

— Как так получилось, что дом перешел к Долидзе?

— Целая история. Отец Константина Григорьевича еще перед войной застрелился. Уехал в Россию строить мост и не вернулся. Говорят, что мост рухнул и поэтому он застрелился. Другие говорят, что он застрелился из-за карточного долга. Не знаю. Но то, что отец Константина Григорьевича играл, это точно. Потом началась война. Константин Григорьевич ушел на фронт. Его мать тетя Нинико осталась одна. Почти до самой смерти. Константин Григорьевич после войны домой не вернулся, женился на русской и поселился где-то в Сибири. За двадцать пять лет он лишь дважды навещал мать. Так говорят. Вроде бы дела у него шли не очень хорошо, и вроде бы жена оказалась строптивой и скрягой, считала каждую копейку. Одна дорога из Сибири в Грузию чего стоит!

— Он что, не заботился о матери?

— Нет. О тете Нинико заботился Долидзе. Говорят, как о родной матери. Делился, мол, последним куском хлеба. Наверно, так и было. Пенсия крохотная. Сдавать комнаты некому. Тогда, после войны, из деревни люди не уезжали.

— А почему заботу о матери Сирадзе взял на себя Долидзе? Ему, очевидно, жилось тоже нелегко.

— Конечно, нелегко. Тогда он был рабочим на заводе. Не знаю почему. Вряд ли с дальним прицелом. Сколько лет пролетело, прежде чем к нему перешел дом!

— Что говорят по этому поводу?

— Говорят, что он любил тетю Нинико, а та любила его. Я верю этому. Разве вы не стали бы заботиться о матери друга?

— Стал бы, конечно.

— Ну а потом, как бывает со всеми матерями, тетя Нинико стала болеть. Долидзе к тому времени был обременен заботами о собственной семье. Кажется, тогда он уже занимал должность директора или заместителя. Короче говоря, он написал письмо Сирадзе, а тот — матери, убеждая продать дом и жить на вырученные деньги. Продавать дом она не решилась или не хотела. Еще бы! Человек без дома что без родной земли. Однажды тетя Нинико серьезно заболела. Долидзе не отправил ее в больницу.

— Почему?

— Начались бы пересуды: родную мать не отправил бы в больницу и прочее.

— Не оставлять же было немощную женщину в огромном доме одну?

— Знаете, как Долидзе поступил? Перевез ее к себе. Тетя Нинико, наверно, так и осталась бы на всю жизнь с Долидзе. Говорят, она прилюдно называла его сыном. В общем-то, он и был для нее сыном. Не она была ему матерью, а он был ей сыном. Но все не бывает гладко. Тетя Нинико невзлюбила жену Долидзе, считала, что та недостаточно внимательна к мужу. Между женщинами начался разлад. В конце концов тетя Нинико снова стала жить одна. Но не в своем доме, а в доме Долидзе. В ее дом переехал с семьей Долидзе.

— Обмен домами был оформлен?

— Нотариально, с выплатой тете Нинико пожизненной пенсии.

— Какой пенсии?

— Долидзе взял на себя обязательство выплачивать ей определенную сумму ежемесячно из разницы между стоимостями домов.

— Как город реагировал на эту сделку?

— До этого никогда и никто в городе домов не обменивал. Дома в Натли продавались. Настороженность была. Но все увидели, что отношения между тетей Нинико и Долидзе по-прежнему сердечные и Долидзе навещает ее с гостинцами. Все осталось как прежде, с той лишь разницей, что маршрут Долидзе как бы перевернулся. Раньше он ходил к тете Нинико от своего маленького дома к ее большому, теперь — от своего большого дома к ее маленькому.

— Ну а когда в Натли возвратился Константин Григорьевич?

— А что?

— Одно дело писать письма о продаже дома, другое — увидеть, что дом, в котором прошло твое детство, самая лучшая пора твоей жизни, твой дом больше не принадлежит тебе, а принадлежит твоему другу. Ничего не произошло?

— Ничего. Сирадзе поселился у матери. Тетя Нинико была счастлива. Константин Григорьевич выполнял любую ее прихоть. Ничего не скажешь, заботился он о матери по-сумасшедшему. Такое впечатление, что хотел втиснуть упущенные годы в дни. Он даже женился, чтобы угодить матери. Тетя Нинико сама сосватала ему фельдшерицу, к которой привыкла за годы болезней. Одиночество сделало ее эгоистичной. Зачем ей было привыкать к другой женщине? Пусть сын привыкает к тому, что окружает ее. Но, как говорится, счастье было коротким. Через год после возвращения Константина Григорьевича тетя Нинико скончалась.

— Пожизненная пенсия перешла Константину Григорьевичу?

— Нет, он унаследовал только бывший дом Долидзе. Он не претендовал ни на что другое. Говорят, чтобы пресечь сплетни и сразу все поставить на свои места, на поминках, которые, кстати, были устроены в его бывшем доме, то есть в доме, где теперь жили Долидзе, он поднял тост за Долидзе и сказал, что он, то есть Константин Григорьевич, в неоплатном долгу перед ним. Все признали это благородным. Никто досконально не знал, как он жил там, в России. Но как бы плохо он ни жил, он не имел права быть таким сыном, каким был. Вплоть до поминок город относился к нему неприязненно, но после поминок простил. Получилось так, что простил. Не могут же люди признавать человека благородным и одновременно считать его подлецом.