Мендзылеский ничего не ответил на это и они разошлись. Только после нескольких дней тяжелого путешествия канцлер королевы вспомнил про этот разговор и должен был признать, что королева Бона куда лучше умела благодарить своих посланников и клевретов.

— Наконец-то! Наконец-то! Сигизмунд Август — великий князь! Через Вильну лежит его путь к короне. В этом я уверена, — оживленно говорила она, глядя на своего канцлера.

Алифио, зная, какое сопротивление было оказано королю, отвечал весьма осторожно.

— Август пока младенец, ему всего два года. Не надо спешить еще и потому, что и вельможи и духовенство в Короне наверняка противиться будут. Их мнения никто заранее не спрашивал.

— Я знаю, что и в Литве не все было гладко. Мендзылеский заслуживает всяческих похвал. А вы — почетной должности бургграфа.

Алифио поглядел на нее с нескрываемым удивлением.

— Король согласится удостоить этой чести меня? Ведь все знают, что этого домогается Паппакода?

— Он? Никогда! — резко возразила Бона. — Разве он сделал что-нибудь для Августа? Ничтожество! А впрочем… Скажите, сколько управляющих в краковском замке?

— Всего десять.

Бона неожиданно рассмеялась.

— Вот видите. Даже мне не удастся назначить одиннадцатого. А к тому же Паппакода умеет только одно — считать. Пусть стережет нашу казну, в этом искусстве с ним никто не сравнится. Да еще в умении подслушивать разговоры в любом покое вавельского замка.

Алифио не передал этих слов Паппакоде, но через неделю тот сам явился к королеве с сообщением.

— Я слышал, как маршал Вольский говорил Кмите, что в Кракове, в Познани и Гнезно неспокойно.

Поляки не могут простить литвинам, что они своей волей предрешили будущность Августа, пусть даже на тайном Совете.

— Кто мог так быстро сообщить им о том, что случилось в Вильне?

— Ах, как известно, у стен всех замков есть уши. К тому же идут разговоры, что женщина, мол, правит государством. А это обычай италийский, для здешних краев чужой и всем неприятный.

Паппакода передал только это, но Алифио знал куда больше. Говорили, что Станьчик догнал идущего по галерее Кмиту и, размахивая листком бумаги, продекламировал стихотворение о драконе, кончавшееся такими словами:

Когда дракон под замком жил,
Он только нам опасен был.
Теперь он в замке восседает
И всем на свете угрожает.

— Откуда это у Станьчика? — спросила Бона, на первый взгляд спокойно.

— На стенах замка повсюду приклеены такие листки, — объяснял Алифио, — и большие, и поменьше. Даже совсем маленькие. Кмита уверял, что этот пасквиль сочинил Кшицкий, ведь ему в остроумии не откажешь.

— Кшицкий? — прошептала Бона. — Что было дальше?

— Кмита с Кшицким встретили потом епископа Мендзылеского, но он без меня не захотел с ними разговаривать. И потому все, что было дальше, я могу передать с большей точностью.

А дело было в том, что Кмита боялся общего возмущения на предстоящем сейме, опасение это казалось епископу справедливым.

— В Вильне за уступки были куплены новые звания, — сказал Кмита, — но в Кракове это не удастся.

— Будут требовать, чтобы король не разжигал алчность литовских вельмож, — добавил Вельский.

Кмита смял листок и сказал:

— Мерзопакостные листки надо сорвать все до единого. Усилить стражу и следить, чтобы зараза эта не расползалась по улицам и не добралась до торговых рядов на рынке. Остальное беру на себя.

У себя в Висниче я принимал всевозможных смутьянов и шутников. Теперь готов угостить и почтеннейших послов наших.

Мендзылеский не слишком поддерживал его намеренье, уверял, что, напившись, гости будут шуметь еще больше, но Кмита только рассмеялся.

— Шуметь будут, но не из-за литовского престола.

— А из-за чего же?

— Из-за налога, единственной подати, которую сумела придумать королева, чтобы хоть немного пополнить опустевшую казну.

— Но ведь это почти ничего! Сборы за бочку пива, меду, горилки…

— Да и то только здесь, в краковских землях, — подхватил епископ Мендзылеский.

— Только здесь, — согласился Кмита. — Но сбор этот назначен без согласия сейма. Неужто вы не заметили, что люди наши, коли голова пуста, перво-наперво спешат ублажить брюхо, чревоугодие — причина всевозможных ссор, грязных пасквилей и смуты? Из-за мелочи шуметь будут, а большого не заметят.

Епископ огорчился и возразил:

— На сейме хотели потолковать о том, чтобы все королевские пожалованья отменены были, да еще о том, что не пристало одному лицу несколько должностей лелеять.

Кмита опять не сдержал усмешки.

— А взамен этого будет шумное застолье в моем родовом замке. А после этого ничего, ничего, кроме криков: „Долой новый налог!“ Ведь не из-за дракона, что восседает на Вавеле, а из-за налога на пиво готова погибнуть наша отчизна.

Мендзылеский, направляясь к выходу, произнес с великой горечью:

— Благородно отечество наше, и не следует над ним смеяться. Но в самой жестокой шутке, к утехе сатаны, есть зерно истины…

Король и думать перестал о всеобщем недовольстве, вызванном литовским своеволием, когда узнал весьма неприятную для него новость: вместо ожидаемого второго сына супруга опять родила дочь.

Имя маленькой Зофьи, естественно, было занесено в тот же молитвенник, в котором увековечено было появление на свет Изабеллы и Августа, но, когда шут, стоя перед фамильным гербом рода Сфорца, стал строить потешные мины, король прикрикнул на него.

— Недаром итальянский дракон держит в пасти младенца, — не утерпел шут, — что ни год — в королевстве наследник. Да как бы злые языки не напророчили иного: что ни год — наследница…

Слова шута подтверждались. Летом уже не удалось скрыть, что королева снова в тягости. И хотя время было неспокойное — сейм в Петрокове, не считаясь с тем, что татары грабят восточные земли, упорно отказывался утвердить налог, назначенный для сбора нового войска, — король на несколько дней вернулся на Вавель, чтобы повидаться с супругой. И тут приключился случай, неслыханный в истории Короны.

Был теплый майский вечер, и король в своем покое стоял возле окна, при свете луны любуясь изящными галереями, построенными итальянцами. Радовала его красота этого замка, возвышавшегося над Краковом, этой великолепной твердыни польских монархов. И вдруг… Из глубины двора, а быть может, из-за стен Вавеля донесся выстрел. Король вздрогнул — пуля просвистела над его головой; не теряя хладнокровия, он быстро отошел от окна и погасил горевшие на столе свечи. Стоял в темноте и ждал — не повторится ли выстрел, но услышал только громкие голоса стражников и топот приближавшихся к его покоям людей. Двери стремительно распахнулись, и первой, кого он увидел, была королева. Она стояла в длинном ночном одеянии, держа в руках подсвечник со свечой.

— Погасите, — спокойно сказал король.

За спиной Боны он успел разглядеть нескольких придворных и кого-то из слуг, но тут же все погрузилось во тьму.

— Обыскать галереи! — приказал король. — Обшарить посад и берег Вислы! Бить тревогу!

Все исчезли, и только королева осталась. При лунном свете она была похожа на „даму в белом“, привидение, являвшееся по ночам в Висниче. Король минуту смотрел на идущую к нему навстречу Бону, потом кинулся к ней и, отведя ее подальше от окна, обнял так крепко, что услышал биение ее сердца.

— Не бойтесь. Это сделал безумец или просто пьяный.

— Но с вами ничего не случилось?

— Я слышал только свист пули. Пойдемте отсюда. Вы должны были давно отдыхать в своей постели.

Он проводил ее в опочивальню и велел Марине этой ночью не оставлять госпожу одну. Вышел, обещав вернуться, как только узнает, что в замке все спокойно.

Оставшись одна, Бона долго думала не о том, что случилось, а о спокойствии и самообладании того, кого хотели лишить жизни. Значит, таким он бывал на поле брани? В минуты опасности? Бона знала, что король умеет скрыть гнев, но его самообладание, черта столь ей чуждая, поразило ее.