Изменить стиль страницы

— Я по делу пришел, коли ты сам… — Кашфулла помолчал, — такой занятый.

— Всех дел, браток, не переделаешь. Мы тут тоже от безделья не изнываем. Обычай велит. Гость, который в доме, выше царя, который на стороне.

— Не обессудь, что при госте речь завожу, Мухта-сим-агай, а все же услышать хочу: ты обложение когда уплатишь? Больно долго тянешь.

— Сказал так сказал. В этом греха нет. Правда, она всегда правда, при госте ли, без него ли. Скудновато было в доме, нехватки всякие. Даст бог, на днях с государством рассчитаемся.

— Слово, значит, твердое? Больше разговора нет.

— Сказано — свято.

Кашфулла направился к двери, но хозяин заступил ему дорогу:

— Э нет, Кашфулла-браток. Ты, значит, и гостя моего за гостя не почитаешь? От дедов-прадедов святой обычай: гостя надо уважить. А обычай, сам знаешь, закона старше, — повторил свой довод Мухтай.

— Я не против обычая… — чуть сдал председатель.

— Как же, как же, обычай, он от народа. А Советская власть против народа никогда не пойдет, — подхватил хозяин. — Вот сюда, рядом со свояком моим садись. Свояк, это — нашего аульского Совета голова. Знай, с кем в одном застолье сидишь.

Гайфулла и не шевельнулся.

Кашфулла постоял в сомнении и решил: «А чего я боюсь? Пусть они меня боятся. Не к медведю же в берлогу залез». Нет, не берлога была это, а лисья нора.

— Я ведь водку не пью, — сказал Кашфулла.

— Не пей, не пей, так посиди, закуси немножко, укрась наш стол.

От таких сладких ужимок на душе стало приторно, но все же повернуться и уйти он не смог. Пошел и молча сел на стул рядом с Гайфуллой.

Стол полон яств: круги вяленой конской колбасы, в большой миске гора баранины, фаршированная курица с оторванной ногой, полная суповая тарелка вареных яиц, курут катышками, масло колобком, топленого масла большая плошка, полный поднос баурсака, в большой белой чаше красный, варенный в сахаре творог — чего только нет! Никогда еще Кашфулла не видел столько яств в одном застолье. И зачем на двоих столько выставили? В долгое же путешествие снарядились свояки. Только-только в дорогу вышли, до еды еще не дотронулись почти. «Да, одна скудость и сплошные нехватки, — подумал Кашфулла. — А где-то и куску хлеба рады».

— Отведай, Кашфулла, отведай, этого вот попробуй, и этого поешь, угощал хозяин. — Водки этой проклятой, значит, не наливать?

— Спасибо. Отведаю. Не наливай. Не хлопочи.

— Да-да, не хлопочу. Всяк при своем. Еда на столе, гость за столом, а хозяину — потчевать, — и Мухтай потянулся к стоявшей посреди застолья четвертной бутыли[46], на ней арабскими буквами было написано: «Тахил шарабы» — пшеничная, значит, водка. «Проклятой» в бутылке оставалось наполовину. Взяв пальцами за горлышко, он накренил ее и налил в две чашки, одну подвинул к гостю-свояку. — Мы тоже… не затем ее пьем, что вкусная, а только для успокоения души. А твоя душа не мается, вот и не пьешь.

— Не пью. Даже когда мается, не пью.

— Да… Ты всегда умным хочешь быть, благонравным хочешь казаться. А выпьешь — какое уж там благонравие! Ты вот попробуй выпей, запьяней — и не будь тогда свиньей.

— А зачем?

— Затем. Как выпьешь, сразу возьмешь и дураком станешь, свиньей. Вот чего ты до смерти боишься. — Мух-тасим поднял чашку и опрокинул ее прямо в рот. И откусил кусок казы. У него уже язык начал заплетаться. Затем повернулся к Гайфулле, который по сию пору и звука еще не издал: — Извини, свояк, слово твое перебил, но я так скажу, и если не прав — от нашей мусульманской веры отрекусь, под крест пойду. У этого, — он большим пальцем показал на председателя, — от одной чашки дух закатится.

Кашфулла хотел выйти из-за стола, приподнялся уже, но не встал, что-то удержало его. Ишь ты, «до смерти боишься», «дух закатится». Вот, значит, как. Тут шевельнулись вымазанные жиром губы под закрученными кверху усами. Усатый вдруг качнулся, обоими локтями уперся в стол.

— Трус! — закричал он. — Даже водки выпить боишься! Убожество! Начальство он, видите ли… Ты чего боишься, трус? Уж кого я на дух не принимаю, так это трусов. Тошнит от них.

И Кашфулла больше всего на свете презирал трусость. Левая рука, лежавшая на колене, сжалась в кулак, потом разжалась. Опустил взгляд ладонь от края до края располосована темным глубоким шрамом. В восемнадцатом году это было. В конной атаке лицом к лицу сошелся он с белоказаком, взвизгнули шашки — и в руке у Кашфуллы осталась только рукоять. Над головой блеснула казацкая шашка. Но долговязый красноармеец приподнялся, схватил левой рукой за лезвие и сжал. От запястья к локтю черная кровь побежала, но он удержал клинок, выворотил и вырвал из руки казака. Председатель опять сжал руку со шрамом и опять разжал. «Разве это рука труса?» Вдруг ему стало стыдно, а стыд где-то в глубине души царапнул и распустил стянутый в узел задор. Словно бес за сердце пощекотал.

— Шкура у тебя нежная, продырявить боишься. Не люблю трусов, — теперь уже спокойно повторил Гайфулла.

— Ты уж начальство так крепко не задевай, свояк. Мне с ним еще дальше жить.

— Задева-аю! Мы же терпим, когда они нас задевают. Плюю я на трусов! Вот так! — он по-мальчишески цыкнул между зубов.

Опять Кашфулла приподнялся, чтобы уйти, но упрямство не пустило, толкнуло обратно на место.

— Не трясись, тебе в рот силком лить никто не собирается, — махнул рукой пьяный гость и снова откинулся на спинку стула.

Погоди-ка, от кого он это все выслушивает? Кто это сидит тут и над ним изгаляется? Где его красноармейская отвага?

— Лей! — сказал Кашфулла. — Полную. С верхом. Лиса Мухтасим — ничего, дескать, удивительного — даже бровью не повел, налил чашку с краями вровень.

— Ну, коли так, коли решил нас уважить, изволь, — он подтолкнул к нему тарелку с бараниной.

Кашфулла поднял чашку и на одном дыхании выпил до дна. Мяса даже не коснулся. Той премудрости, что после выпитого положено закусить, он не знал. Сначала перехватило горло, вздохнуть не мог, потом завернуло в кишках. Потом по жилам побежало юркое тепло и вместе с ним — истома и мягкая мелодия. Мелодия эта ласкает уши, ласкает сердце. В голове ясность, ни дум, ни забот. В доме враз посветлело, узоры на висящем возле окна полотенце, на занавесках ожили и начали перемигиваться.

— Из одного зернышка похлебки не сваришь… каши тоже не сваришь. К левому правая положена, к нечету — чет, — сказал хозяин. И наполнил чашку опять. Налил и себе. У гостя стояла полная. — Давайте эту все вместе поднимем, дружно.

— Нет, не вместе, я один подниму.

— Воля твоя, ты — начальник.

После второй чашки весь мир разделился. Одна половина ясная, а вторая в тумане. Узоры с занавески ручейком один за другим на пол сбежали, а четверть водки, наоборот, взмыла высоко и дном к потолку прилипла, чашки закружились, словно звезды вокруг луны. Одноногая фаршированная курица пытается вылезть из тарелки и уйти. И вылезла бы, но цыплята, что вылупились из яиц, лежавших в тарелке, не дают ей подняться, взлетают и садятся прямо на нее. В двух концах остро закрученных усов Гайфуллы запутались два воробья. Крутнулся мир, постоял так и, сделав обратный круг, вернулся на место. Потеха! Кашфулла вспомнил считалочку из детства:

— Раз, два, три — третьего бери! — сказал он, ткнув пальцем в четверть.

Третья чашка совсем отрешила председателя от мира — мир и не ясный теперь, и не туманный, просто нет его, и все. Кашфулла как сидел, так и сполз со стула на пол.

Поначалу Лиса Мухтай хотел позвать людей и выставить сей позор на обозрение. «Ну, видите, каков ваш председатель? — сказал бы он. — Узнали его? Коли узнали, так забирайте себе. Мне он не нужен». Но передумал. Народ его тоже за такое дело не похвалит. В чьем доме случилось? В его доме случилось. Другая мысль пришла ему — еще коварней.

У Махтасима, который с добрым приварком торговал дугами-хомутами, мылом-керосином, разным железным, скобяным товаром, в работниках ходил какой-то дальний родственник жены. Дескать, и не работник он, а свой, родня. Верзилу этого, умом коротковатого, все и звали коротко — Ишти. Полного же имени — Иштуган ли он, Иштимер ли, Иштамыр ли — никто не знал. Ему другой мулла имя давал, не из нашего аула.

вернуться

46

В четвертную бутыль входит три литра.