— Не знаю. А коли не знаю, не говорю. И ты, чего не знаешь, не говори.
— Я представитель высокой власти. Встревать имею право!
— Власть высокая, да сам не высокий, ростом не вышел. — По клубу пошли улыбки. То, что Курбангали обсуждает чей-то рост, рассмешило многих. — Да, не дорос еще! Не ты его ставил, не тебе и снимать. И за грехи мы его сами накажем. Вот так. Похлопаем, ямагат!
И похлопали.
Сидевший на передней скамье опустив голову, положив обе руки на палку, старик Насыр, самый старый, самый почтенный человек в ауле, по привычке попросил у председателя:
— Кашфулла! Я бы тоже два-три слова сказал. Кашфулле стало неловко. Кылысбаев же молчал. «Ну что за темный народ, прямо диву даешься! Уже нет председателя, так они у его тени спрашивают», — думал он.
— Тебе говорю, Кашфулла! Не слышишь?
— Говори, дедушка, говори! — раздались голоса. Зашумели:
— Аксакала послушаем!
Насыр довольно проворно поднялся с места и стал к сцене задом, к собранию лицом:
— Почтенные! Братья! Ямагат! Сколько уже сидим, черное с белым перемешали, и спорим, где правда, где неправда? Правда ли, что Кашфулла напился? Правда. Сам, своими глазами видел.
— Говори, аксакал, говори, — подбодрил его уполномоченный.
— Вот беда — напился разок! В этом бренном мире кто не пьет да кто не блюет! Воробей и тот!.. — отважно заявил жестянщик Гильметдин, который раз в год по случаю удачной продажи кумганов и ковшей на Ак-якуповском базаре напьется на пять копеек, а покуражится на пятьдесят. — Не пить, не гулять разве это жития?
— Тебе, утробе, только бы жития!
— Попрошу без намеков! — Однако намек жестянщику пришелся по душе. Чем он других хуже?
— Аксакала перебил — бестолочь!
Дед Насыр не спешил. Народ понемногу успокоился.
— Кашфулла пьяным напился — это правда, — повторил он. — Ты, Кашфулла, такое совершил, что и тебе самому, и нам всем, и Советской власти стыдно. Чистое свое имя запятнал. Правда это?
— Правда! — ответили собравшиеся.
— А все остальное неправда! — отрезал старик. — Верой своей ручаюсь я. Смертному ошибки не избежать, на то он и смертный. Большой промах совершил наш раис. Пусть за это и получит от нас нагоняй. Человек он не пропащий. Так что еще и совесть от себя накажет.
— Как это — нагоняй? — заволновался Кылысбаев. — Подумаешь, совесть накажет. Какой еще нагоняй? Вы его… мы его из председателей выгнать должны. Такое указание есть — сверху! — и он опять ткнул большим пальцем в потолок.
— Ты, как тебя, Ханьяров…[49] — старик пристукнул палкой.
— Кылысбаев! — поправили его.
— Ладно, пусть Кылысбаев… он ведь не в бочке затычка, чтобы взять и выкинуть. Затычку тоже, коли пора сменить, сразу не выбрасывают, сначала новую стешут, покрепче. Хвала создателю, ни раис нам, ни мы раису пока не надоели. Вот и все мое слово.
Прежние бы времена, после аксакала никто б и слова не молвил. Однако теперь времена другие, теперь у людей и на доброе, и на дурное язык хорошо подвешен.
Поднялся Искандер, завсегдатай мечети по прозвищу «С одной и с другой», и начал сыпать свои вопросы:
— А в ту ли ты сторону, дедушка, гнешь? С одной стороны посмотреть, имеем ли мы право, дозволительно ли нам к тому не прислушаться, что сверху говорят? С другой стороны посмотреть, коли мы все, собравшиеся здесь, не посчитаемся с дукамитом, не окажемся ли перед законом неправыми?
Но вопросы его остались без ответа, их даже не дослушали до конца. Опять вскочила Шаргия.
— Мужики! Ямагат! А почему это мы одному лишь Кашфулле косточки моем? Кто его вдрызг напоил? Пусть тоже ответит! Вон он сидит, забился в угол!
Нюх у Мухтасима острый. Чуя, что на собрании и до него доберутся, он пришел, чтобы, в случае чего, отвести удар, выйти сухим из воды. Не зря же Лисой прозвали.
— Зачем он его по аулу таскать велел? На весь свет опозорил? Пусть ответит! — потребовал Курбангали. Сидевший рядом Нурислам в спор пока не лезет, свое слово бережет для решительной схватки. «Это всего лишь ветерок, буря еще впереди», — думает он. Но бури пока не чувствуется.
— Мы тут только одного человека обсуждаем! Так что от вопроса не отклоняйтесь! — возразил уполномоченный. — Что он, тварь четвероногая? Сам небось соображает. Зверь и тот дурную траву не ест.
Самому Кылысбаеву довод казался сильным, но людей он не убедил.
— Пусть и Мухтай ответ даст! — послышались крики.
— Опоил он его чем-то!
— Отравы подсыпал!
— Вот жизнь пошла! Мало, что угощай, потом, значит, и ответ за гостя держи… Душа — мера! Что же, хозяину гостя за руки хватать? Не имеет права! — свое долбил жестянщик Гильметдин.
— Не любо — не люби! И в кажном деле так! — крикнул Нажип с Носом. Знать, увидел случай в прошлых своих похождениях оправдаться. — Кто же от назначенного яства откажется?
Халфетдин с деревянной ногой, который на всех собраниях и сходках за долгие годы и единого словечка не обронил, тут почувствовал, что язык во рту дернулся и ожил. Злость, столько лет дремавшая в груди, вдруг проснулась.
— Ты в это дело свой нос не суй! Тогда прищемили, так теперь оторвут, — остерег он.
Острословам того и хватило, со всех сторон посыпалось:
— Ничего, бывалый нос, испытанный, его так просто не возьмешь!
— Краса Кулуша!
— Только ли Кулуша! На всю округу славный нос! Дышать на такой нос, не надышаться — уф-уф-уф!
— Эй, хватит лясы точить!
— Пусть Мухтай скажет!
— Пусть даст ответ!
Мухтасим встал, но из угла своего не вышел.
— Даю ответ. Отчего же не дать? В том, что его в таком виде всему аулу, каков он есть, показали, моей вины нет, ямагат. Как свалился Кашфулла пьяный, я велел запрячь лошадь и бережно доставить домой. Но шурин мой Ишти, сами знаете, умом скудноват, нашел, оказывается, где-то ручную тележку и забаву себе устроил, дескать, мясник он. Я его отругал за это, крепко отругал. — В голосе, в словах Лисы звучала скорбь. — Вот как это случилось. А что я напоил его… Так ведь я не уговаривал. Я с гостем сидел, а он попросил и сам, один выпил, даже с нами не чокнулся.
— Так и было? — Кылысбаев этому не очень поверил, повернулся к Зулькарнаеву. Тот, словно уже пришел к какому-то решению, сидел спокойный. — Сам попросил и выпил?
— Так и было. Сам попросил и выпил.
В озябшей было душе приунывшего уполномоченного сразу потеплело. Громовой голос снова обрел силу.
— А теперь мы слово дадим тебе, Кашфулла, сын Га-рифа Зулькарнаева. Как же ты теперь оправдываться будешь? Какие клятвы принесешь? Ну, послушаем, — и он сделал шаг назад. Дескать, сейчас перед вами еще один человек выступит.
Кашфулла спокойно встал, но из-за стола не вышел.
— Ни оправдываться, ни клятвы давать не буду, — как обычно, с нажимом на каждое слово, сказал он. — Как мне теперь вам в лицо смотреть и как вот эту печать, данную мне Советской властью, носить? — Из брезентового портфеля он достал белую тряпочку, не торопясь развернул ее, выложил на стол круглую печать и четырехугольный продолговатый штемпель, портфель убрал под стол. — Вот они, печать и штемпель, оба в целости-сохранности. Принимайте. Я с этой службы ухожу.
— Вот это сознательно! — одобрил Кылысбаев. Но печать со штемпелем в глубокий карман галифе почему-то сразу не убрал.
Сидевший в третьем ряду Нурислам в два прыжка взлетел на сцену. Первым делом схватил печать со штемпелем и сунул себе в карман. Народ даже ахнуть не успел.
— Это что за самоуправство, что за самоволие такое? Откуда такая спесь? Кто дал Зулькарнаеву право с печатью играть? Печать не девица — хочу женюсь, хочу разведусь. Панимаешь! — это он уже добавил для красы. — Где твоя честь, где афтаритет? Комар ужалил, а ты «разбой» кричишь? Красноармеец ты, который кровь проливал, или… это… Ладно, этого не скажу… Что, нюня, разобиделся? Вот еще барин, его превосходительство, хочет — приходит, хочет — уходит. Через нас, через наши головы переступить хочешь? Не выйдет! Ты не по своей воле сюда сел и так просто, по своей обиде не уйдешь. Нет, товарищ Зулькарнаев, кроме тебя еще мы есть. Мы! — он повернулся к народу и двумя руками обвел сидящих.
49
Xаньяр — кинжал.