Изменить стиль страницы

К Ишти, который за сараем укладывал навоз, Мухтасим вышел сам. У детины этого, как с хозяином повстречается, чувство всегда одно: его тут же бросает в дрожь.

— Не бойся, Ишти… Я сегодня добрый.

— Так ведь ты и всегда не злой, зятек. — Он заискивающе, во все глаза уставился на хозяина.

— Не ври, Ишти, я злой. Сам знаешь, на себе отведал.

— Отведаешь, коли потчевал, зятек…

Настроение у Мухтасима было веселое. Он даже похлопал верзилу по спине.

— Ступай, у Хабутдина, который лапти плетет, попроси ручную тележку.

— А коли не даст?

— Даст. Скажи, зять велел.

Мало кто в ауле мог отказать Мухтасиму в просьбе. Скоро Ишти с грохотом вкатил Хабутдинову, на двух железных колесах, тележку во двор. Мухтай с Ишти вытащили вялое, бескостное тело Кашфуллы из дома и свалили навзничь на тележку. Черную фуражку с красной звездой положили на грудь. Тележка была длинная, на ней Хабутдин возил из леса лыко. У Кашфуллы только согнутые в коленках ноги свисали спереди.

— Слышал, что торговцы мясом на улицах кричат?

— Торговцы мясом? Подумать, да? Не знаю, зятек.

— А ты крепче подумай.

— А, узнал! «Мясо-требуха! Мясо-потроха! А вот кому свежей убоины?» И у этого тридцатилетнего ребенка, счастливого от своей сообразительности, блеснули глаза. — Так, зятек?

— Так. Ты сегодня и будешь мясником.

— А как буду?

— Слушай, — и Мухтай кивнул на раскинувшегося на тележке председателя. Кашфулла, словно спящий младенец, брови насупил, губы оттопырил, плотно сомкнутые опухшие веки потемнели, бледное лицо в крупных каплях пота, светлые растрепанные волосы прилипли к мокрому лбу. — Я тебе говорить буду, а ты уши держи торчком! Та-ак… — протянул хозяин. — Сейчас ты эту арбу возьмешь и не спеша покатишь по улице Мерзлых Труб, потом проулком выйдешь на Трех Петухов, потом по Базарной поднимешься. Канцелярию знаешь?

— Кашфуллы которая? Знаю.

— Вывалишь поклажу возле крыльца, а тележку вернешь Хабутдину. Понял?

— Понял, зятек. — Зачем все это нужно, Ишти, разумеется, не понял. И спросить хотел, но не посмел. «Зачем» и «почему» — для него вопросы запретные. За каждый из них или по голове, или в скулу получить можно. А кулак у зятька увесистый. Толстый Мухтай ростом невелик — чтобы по голове тюкнуть, на носки встает. «Чем мучиться, на цыпочках тянуться, тыкал бы лучше в спину», — удивлялся каждый раз Ишти.

— А теперь я самое важное скажу, — поднял палец Мухтай. — Как из ворот выйдешь, два дома минуешь тихо. Ни звука чтоб. А потом пройдешь немного, остановишься и покричишь, опять пройдешь, опять покричишь.

— А что кричать, зятек?

Эх, двинул бы разок по башке — но тогда у этого скота совсем ум за разум зайдет! Разжал свой каменный кулак, сказал ласково:

— А что сам давеча говорил. Что, забыл уже? Ну-ка вспомни…

— Вспомнил, зятек! Мясо-требуха! Мясо-потроха! Мухтай открыл калитку. И покатил Ишти тележку с поклажей.

День горячий, дохнуть нельзя. Вся живность, все растения изнемогают от жары. Картофельные кусты за сараями совсем привяли. Не то что собак, даже малых ребят на улице нет. Все в тень забились. Взрослые в поле рожь жнут. Солнце над самой макушкой. Тень Ишти возле самых ног тащится, обрезанная как кадушка. Вздымая огромными лаптями пыль, шлепает он по дороге. Один дом позади остался, другой… Стоявший у ворот Мухтай от бешенства уже переминаться начал. Никак, все забыл, придурок беспамятный. Нет, не забыл. Поравнявшись с третьим домом, остановился и заорал на всю улицу:

— Мясо-требуха! Мясо-потроха! А вот свежей убоины кому? — Прокричал и весь страх прошел. Ишти сразу стало легче, и он не торопясь пошел дальше. Хозяин тоже успокоился, махнул пальцем так, будто пустил маятник: «Теперь пойдет!» — и вернулся в дом к задремавшему гостю, налил полную чашку водки, выпил и с удовольствием прокашлялся.

На первый крик никто на улицу не вышел. Но Ишти свое дело исполнял хорошо. Через каждые два дома останавливался и голосил:

— Мясо-требуха! Мясо-потроха!

Уже выходили из домов, редкие встречные останавливались и изумлялись поразительному зрелищу. За тележкой гурьбой катила детвора, свесив языки, выползали лежавшие в тени псы.

— Астагафирулла! — завизжала какая-то старушка. — Да ведь это наш Кашфулла! Избили, никак! До чего довели человека!

— Пьяный он, — сказал Ишти. — В канцелярию везу. Мясо-требуха! Мясо-потроха!

— Не ори, луженая глотка! — прикрикнул на него восьмидесятилетний рыбак Насыр. — Быть того не может! Кашфулла ее в рот не берет.

— Может, отравили беднягу?

— А дух какой тяжелый, — сказала женщина, подошедшая, чтобы смахнуть мух, густо обсевших рот Кашфуллы.

Поначалу возле тележки только ребятня крутилась да старики толклись. Поэтому никто Ишти не остановил. Так, голося, он добрался до конца Мерзлых Труб. Одни, завидев, остались стоять на месте, другие тащились следом. Ротозеев все прибывало. «Мясник» знай кричал свое. Стоявшие у ворот старушки, провожая взглядом, шептали под нос: «Йа, рабби, спаси и помилуй…» А кого спасти, кого помиловать, райса[47] или их самих, было неясно.

Только тележка завернула в проулок, навстречу попался речистый Дильмухамет, внук рыбака Насыра. Он смолол мешок новой ржи и теперь ехал с мельницы. Увидев бездыханно лежащего Кашфуллу, спрыгнул с повозки.

— Погоди-ка, парень! Что с ним? Избили?

— Да нет. Пьяный вдрызг, шевельнуться не может, — пояснил Ишти. — Не веришь, подойди понюхай… А вот кому свежей убоины?

— Дам я тебе «свежей убоины»! Потроха отобью, дурак! — Дильмухамет размахнулся и вытянул Ишти вожжами поперек спины. Тот обеими руками закрыл голову, тележка грядком стукнулась о землю, Кашфулла съехал вниз и ткнулся головой о пыль. — Бесстыжие! Псы бешеные! — обругал кого-то Дильмухамет. Он тут же почуял, что неспроста это, со злым умыслом кто-то напоил председателя и выставил на позорище. — Что ведь с человеком сделали! Да он и в самом большом застолье капли в рот не брал. Сволочи!

— А что, я, что ли? Зятек велел.

Услышал ли, учуял ли что-то — появился откуда-то Кур-бангали. При виде распростертого вниз головой ровесника, то ли живого, то ли мертвого, так и застыл, слова сказать не может, в глазах потемнело — уже сам ни жив ни мертв. Его непомерные телу длинные руки обвисли, стали еще длинней. «Убили!»

— Чего стоишь, Курбангали? Столбняк хватил? Давай поднимем и на мою телегу положим.

Они вдвоем подняли обмякшего, как тесто, Кашфуллу и положили рядом с мешком. Кто-то сунулся подсобить, Дильми оттолкнул плечом: «Нет, мы сами…»

Черную фуражку со звездой Курбангали держал в руках.

— Скажи своему зятьку, Ишти, ему это кровью отрыгнется, — сказал Дильмухамет.

— Не скажу. Сам скажи, если храбрый такой.

Боясь, что Гульгайша, увидев мужа в таком состоянии, перепугается насмерть, Кашфуллу повезли не домой, а к Курбангали, на улицу Трех Петухов. Гульгайша вот-вот должна была разрешиться, живот, как говорится, чуть не до носа уже задрался. Мать у Курбангали часто прихварывала, потому во всяких травах-кореньях разбиралась хорошо. Когда Кашфуллу до черной желчи вытошнило, она отпоила его полынным отваром. К вечеру больной поднял голову, и она велела Курбангали зарезать курицу, затопила казан, и когда уже пора было поспеть супу, послала сына за Гульгай-шой. Так вчетвером и посидели в невеселом сумеречном застолье.

Происшествие это, в ауле небьшалое, одни видели собственными глазами, другие узнали о нем с чужих слов. Долго гудел Кулуш в тот вечер. И не жалели, не обвиняли, не защищали — весь аул из колеи вышибло. Словно вдруг самая крепкая его опора пошатнулась. Словом — аул обомлел.

ДЕНЬ КАЗНИ

Говорят, в Древнем Риме холм такой был, Капитолий, и на том холме во дворце проходили народные собрания и самые высокие меджлисы, по-ихнему заседания сената. Споры о войне и мире, суд над государственными преступниками, чествование прославивших родину героев — все совершалось там. Теперь же все это, понятное дело, ушло в глубины памяти, утонуло во мгле веков.

вернуться

47

Райс — председатель.