Изменить стиль страницы

— Нет у меня бабушки, — с грустью сказала Евлогия. — Я не помню ни той, ни другой. Это просто портрет старой женщины.

— А мои бабушки живы, — сказал Петко.

Евлогия спросила, когда он покажет ей свои картины, но Петко дал понять, что не обещает: может быть, когда-нибудь. Когда они раззнакомятся? — припомнила она его слова. Может, и тогда. Выходит, он не особенно верит в их дружбу? Верит, но только дружба должна быть без скидок.

— Слушай, мил человек! — рассердилась Евлогия. Что это за разговоры? Зачем ты суешь мне в нос свои комплексы — а если я начну вытряхивать перед тобой свои, куда мы зайдем? Лучше выпей, расслабься.

— А что я такого сказал, чтобы так раздражаться, — что мы с тобой не равны, единственное. — И он жадно отпил из бокала.

— Люди равны на кладбище, — бросила она. — А в жизни каждый сам по себе. Расслабься ты наконец!

— Ева, давай говорить открыто. Ты меня жалеешь, а я этого не переношу, хватит с меня домашних.

— Не собираюсь я тебя жалеть…

— Тогда как же тебя понимать?

Евлогия растерялась. Ей нечего было сказать, он был прав — она действительно его жалела, покровительствовала ему, сочувствовала, рядом с ним ей было неловко, как всякому здоровому человеку. Но как бы ему внушить, что это еще не все, что существует и другое — ее влечет к нему! Как ему открыться, что она мечтает о новой операции, которая восстановила бы его ногу, признаться в том, что однажды ей даже приснилась его первая выставка; на одном из полотен был изображен хромой мужчина, сидящий у побеленной стены, ослепительно белой и чистой, а возле него стоял красавец кот и глядел ему в лицо. Под картиной значилось: «Автопортрет». Но вот что было странно — Петко без палки свободно расхаживал по залу, не обращая на нее никакого внимания…

— Ничего, Петко, ничего, — сказала она. — А картины ты мне покажешь. Будь здоров!

Прочти он в этот миг ее мысли, он бы поверил в чудеса. Ведь у него действительно есть подобный автопортрет, и действительно с котом, только художник изображен сидящим на скамейке под виноградными лозами с выброшенной вперед негнущейся ногой. Возле палки, выгнув спину, сидит кот, уставившись в зеленую листву наверху. Эту картину Петко начал рисовать два года назад, сперва сделал набросок, потом стал писать маслом. Работал втайне от своих домашних, когда оставался дома один, и прятал холст в чулане, под другими полотнами. Картина была уже почти готова: сплетения виноградных лоз, купающиеся в солнечных лучах, обилие светотеней, торжество радостных тонов. Только лицо хромого, попавшее в густую тень, оказалось темным. Прорезанное яркими солнечными бороздами, оно выражало суровую печаль и неизбежное примирение. Петко чувствовал, что это самая удачная его работа, и в то же время, глядя на нее, испытывал тайный страх, что это полотно может оказаться его первым и последним зрелым произведением. Что бы он потом ни нарисовал, все будет нести на себе отпечаток этой печали и грядущего примирения, хотя сюжеты будут другие.

— А ты знаешь, мама как-то спросила меня о нас с тобой, — сказал он после долгой паузы.

— И что же ты ей ответил?

— Ничего.

— Твоя мать подозревает меня, сама не зная в чем, — заметила Евлогия. — А сестра твоя по-глупому ревнует ко мне.

— Есть что-то.

— А ты ревнуешь сам себя, — добавила она.

— Возможно, — немного наивно усмехнулся он, разрумянившись от выпитого, его глаза казались чуть сонными.

Евлогия встала, порывисто поцеловала его в висок и метнулась на кухню, чтобы приготовить что-нибудь на обед. Когда она вернулась, Петко дремал.

14

Леда Трингова, стоя в ванной, делала массаж лица. Через полчаса за нею должен заехать Караджов, сегодня она будет гостьей в его новой квартире. С тех пор как они впервые вместе ужинали, прошло почти два месяца. Они часто ходили в кино, в рестораны, ездили на Витошу — он предлагал заночевать на какой-нибудь турбазе, но она отказалась: не могла оставить мать одну, не предупредив ее заранее. Караджов не стал настаивать, как и во всем другом. Вообще, то ли он такой странный по своей природе, размышляла Леда, то ли с вей ведет себя странно — теперь его ухаживания совсем не такие, как поначалу: говорит он мало, и меньше всего о себе. «Я весь обнажился в первый вечер, этого достаточно, — ответил он ей, когда она о чем-то спросила. — О себе вы не рассказали и половины того, что я. Пускай каждый держит свое прошлое про себя».

Когда он стал приглашать ее к себе домой и она заранее приготовилась ответить отказом, Караджов вдруг дал ей понять, что в данном случае речь идет не о ловушке — мол, жены дома нет, нечего теряться! «Мы с женой разводимся, живет она в провинции», — без видимой связи сказал он и подчеркнул, что на вечер приглашена одна супружеская пара, его друзья, так что они будут не одни. Леда поинтересовалась, давно ли они с женой живут порознь. «Какое это имеет значение? — ответил он. — Все уже решено». Леда настояла, чтобы он рассказал о своей жене, и Караджов бегло описал Диманку — ни похвал, ни осуждения. Однако за его внешним спокойствием она уловила и горечь, и сожаление. Последнее ее задело: даже если это так, зачем ей об этом знать, их отношения ее мало интересуют. Уж не ищет ли он в ней отдушину среди семейных дрязг?

Теперь она могла взглянуть на его странности под другим углом. Вроде бы нет оснований думать, что это мимолетная мужская шалость, очередное тайное бегство от семьи, вызванное желанием поразвлечься. А может быть, именно так и есть — просто это терпеливое выжидание опытного охотника? Она встречала таких мужчин — месяцами изображают из себя рыцарей, мятущихся и утомленных могикан, чтобы, улучив подходящий момент, броситься в атаку, позорящую обе стороны. Такие ненавистны ей.

Караджов все еще оставался для нее загадкой. Вначале она увидела в нем лишь послушного раба собственных инстинктов, но потом засомневалась в этом своем выводе, особенно после его откровений. Скорее импровизированные, чем обдуманные, эти излияния напоминали семена искренности, которые он небрежно забрасывал в ее душу, Потом он сказал о разводе… Ей никак не удается понять, какую цель преследует этот человек и вообще есть ли у него цель. А может, все это ради самоутешения.

Нет, она все же плохо знает мужчин. Лет пятнадцать назад она была самой тихой девчонкой в музыкальной школе: не участвовала в компаниях, ее не привлекали всякие там «междусобойчики», одевалась скромно, если не бедно. В то время у нее неожиданно умер отец, банковский служащий, добрая душа, как о нем говорили коллеги и родные, и остались они вдвоем с матерью бороться с нуждой. Леда помнит, что на похоронах отца она почти не плакала — душу сковал внутренний холод, а случившееся казалось ей какой-то нелепостью: отец ничем не болел, не пил, не курил, не обременял свое сердце излишними заботами и волнениями — словом, во всем отличался умеренностью, так что жить бы ему да жить. И вдруг этот инсульт.

Однако через несколько недель она почувствовала, что внутренний холод, размываемый воспоминаниями и ясным сознанием невозвратимости утраты, начинает таять, и всякий раз, когда она садилась за дядино пианино, вместе со звуками лились слезы. Играла она подолгу, не думая о технике, то превозмогая печаль, то снова погружаясь в нее и задыхаясь от слез. В ту пору у нее появилась тяга к флейте, на которой раньше она играла довольно редко. В отличие от пианино, в котором тона рождались готовые, установленные заранее, флейта всякий раз предоставляла ее душе и губам свободу, которая требовала особого настроя, давала возможность выразить свою сущность. В звуках флейты было что-то трепетное и в то же время исключительно хрупкое, в них ощущалась чистота и одиночество, и если пианино покоряло внушительностью, уверенностью звучания, то флейта привлекала ее своей удивительной нежностью.

А уверенности Леде не хватало еще с детства, не было ее и теперь, после стольких невзгод и явных успехов — как-никак удалось подняться до филармонии, она пользуется авторитетом, живет вполне сносно, хоть и без излишеств, ездила со своим оркестром за границу. Уверенности, однако, она не обрела. Ни на профессиональном поприще, где, чтобы стать солистом, надо иметь имя, ни в личной жизни — одна как перст, ни друзей, ни любимого человека, если не считать больной матери.