Изменить стиль страницы

Расставаясь, я потребовал, чтобы утром нас с женой непременно прокатили на танке Т-78.

Забравшись под воздушную перину, попытался найти Машу. Эта задача оказалась для меня непосильной. Спальный полигон напоминал по размерам танковый.

Ровно в восемь утра распахнулась дверь. Замполит, густо наодеколоненный и выбритый до синевы, громоподобно, как на плацу, прокричал:

— Танк подан!

В Вернсдорфе был наш прощальный концерт. Публика в зале была элитная — высший комсостав и даже сам Главком. Утром, в знак особого расположения, нам разрешили посетить генеральский секретный магазин.

Мы хотели подлататься и купить что-нибудь этакое. Хорошую обувь или оригинальное концертное платье для Маши. А дома с нетерпением ждала дочь!

Однако нам страшно не повезло. Накануне, после своего сольного концерта, в этом магазине побывала Людмила Зыкина. Извиняющиеся продавцы показали нам пустые полки…

Год 1975. Берлин. В Метрополь-театре праздник: премьера мюзикла ленинградского композитора А. Колкера “Свадьба Кречинского”.

Для настоящего театрала предвкушение премьеры, сплетни, просачивающиеся с генеральной репетиции или с прогона “для пап и мам” — это особый период жизни.

А если провал? Если гром оваций звучит только в твоей голове, а в зале три хлопка и снисходительные улыбки? Если артисты уходят со сцены “под топот собственных копыт”?

Нестрашно. Всегда можно найти оправдание. “Первый блин комом” или “спектакль, безусловно, дозреет”. Так рассуждает автор. А критика?

Театральные критики еще хуже музыковедов. Это у нас. А “у них”?

Если, скажем, американский критик, пользующийся доверием публики, пишет в рецензии, что спектакль не получился, зритель в театр не идет.

У нас — совсем другое дело.

Если критика, как взалкавшая волчья стая, набрасывается на добычу и, давясь от злобы, забрызгивает злорадной пеной газеты и журналы — беги в театр! Не ошибешься! Тебя ожидает яркий театральный праздник!

Мы бывали с женой во многих странах, где Кречинский “справлял свадьбы”. Но для рассказа я выбрал Берлин.

Нас поселили в маленькой затруханной гостиничке “Адлон”. Возле Бранденбургских ворот.

Завтра премьера, а сегодня в театре пресс-конференция. Я в центре внимания. Вопросы, как короткие пулеметные очереди:

— Вы впервые в Берлине?

— Нет.

— Хорошо устроились?

— Нет.

— Вы привередливы?

— Да.

— По национальности вы…

— Да.

— Эта красивая женщина — ваша жена?

— Да.

— Она русская?

— Да.

— Вы летели самолетом?

— Да.

— Вас укачивает?

— Не знаю, я спал.

— А что вам снилось?

И тут я дал волю своей фантазии:

— Мне приснилось, что главная площадь Берлина — Александерплац — названа в мою честь!.

Что здесь началось! Смех, оживление, гортанные немецкие возгласы. Перед ними сидел живой человек, так не похожий на официальный протокольный манекен совдеповского производства.

— Господин Кольке…, — наперебой кричали вокруг.

Я почувствовал себя “на коне” и уверенным жестом навел тишину.

Аудитория вопросительно замерла.

— Мое имя — Александр. А фамилия Колкер. Кольке — это не я.

Мои лингвистические нравоучения были напрасны.

В гостинице я включил телевизор…

Самые большие страдания я испытывал за границей. Композитор! Стыдуха! Может быть, по-английски? А по-французски? Ну уж, наверное, по-итальянски! Ведь это международный язык музыкантов! Что? Тоже ни бум-бум? Фантастика!

С немецким у меня было значительно лучше. Я учил немецкий в школе и “сдавал знаки” в институте. По крайней мере, в немецких магазинах меня понимали:

— Битте! — начинал я неуверенно. — Гиб мир дамен кофточку в рот полосочку! Только погутее! Пошонистей!

…С экрана неслась какая-то немецкая скороговорка, перемежаемая смехом. Из стремительного словесного потока мое ухо выловило три слова: Кречинский, Кольке и Александер-плац.

А вечером была премьера.

Вход в Метрополь-театр расположен в просторном овальном дворе. Когда я увидел мужчин в черных фраках, а женщин в дорогих мехах, мне почудилось, что сейчас подлетит лакированный лимузин и из него выйдет Адольф Гитлер с Евой Браун.

Перед самым входом аккуратные немецкие девочки в традиционных гольфах и приветливых улыбках вручали каждой даме алую гвоздичку. Одну.

Когда “увожаемый публикум” заняла в зале свои места, казалось, что одновременно зажгли тысячу красных лампочек! Вундербар! По-русски это значит — удивительно! Или восхитительно! Или лепота!

Пронзительно и трагично звучал оркестровый финал. Я видел на глазах слезы. У артистов, у музыкантов, у зрителей. Триумф!

Меня вызвали на сцену. Я долго раскланивался. Благодарил режиссера, актеров и дирижера. Зал притих и ожидал, что скажет советский композитор публике.

В моей голове отрывочно проносилось: Кольке, Александерплац, битте, дамен кофточку в рот полосочку… Не то, не то…

Набрал побольше воздуха и выкрикнул:

— Майне либер фройнде!

Овация. Занавес.

Год 1976. Сопот. Международный фестиваль эстрадной песни.

Композитор А. Колкер — член жюри от СССР;

Ирина Понаровская — певица, конкурсант;

Алла Пугачева — певица, показательные выступления — рецитал;

Станислав Горковенко — дирижер;

Геннадий Бойко — певец, представляет фирму “Мелодия”.

В Польше я бывал много раз. В первый раз ездили вместе с Машей “по комсомолу” в 1966 году. Запомнилось лишь одно — постоянное, как в блокаду, чувство голода. Кормили нашу делегацию в задрипанной студенческой столовке. Вместо супа давали луковую бурду. За столом четыре голодных комсомольца, на столе четыре ломтика серо-белого “пергамента”. Поляки уверяли нас, что это хлеб. По-польски “хляб”.

— Пани! Хляба! — неслось по столовой.

“Хляба” не давали.

На встречах с поляками Маша пела новую песню “Пан Ковальский”, которую я написал с Кимом специально для этой поездки.

ведь пан Ковальский в Польше так же популярен, как в СССР товарищ Иванов!

Особенно нравилось полякам, как Маша произносила слово “гжетщность”.

…Чтобы добраться до Сопота, надо с варшавского аэродрома переехать на другой, маленький. Там погрузиться на допотопный самолетик. И, если количество взлетов будет равно количеству посадок, ты через час окажешься в столице международного песенного форума.

Стояла жара. Я был засупонен, как будто отправлялся в Гренландию. Строгий, застегнутый наглухо плащ. Строгий скучный галстук. Строгие черные полуботинки. Член международного жюри, представляющий великую державу, должен был выглядеть респектабельно. И я выглядел.

Вылет в Сопот задерживали. Член жюри от другой великой державы — США — закирял в каком-то варшавском кабаке. Найти его не удавалось. Я тихо плавился.

Но вот какой-то старомодный супер-“бьюик”, вспомнив молодость, с шиком подкатил к аэропорту. Прибыл американец!

Я приготовился к чопорному знакомству с коллегой.

Из авто вылез человек лет шестидесяти с плойками редких волос, босиком, в трусах и в ситцевой мятой бобочке. На американской груди топорщились седые заросли.

— Дай закурить, — обратился он ко мне, — жара, как на Дерибасовской! Слушай, — продолжал он фамильярно, — твой фейс мне явно знаком. По-моему, мы встречались на Привозе в Одессе…

Скудные злотые, выданные представителю великой державы, были истрачены в первый день. Я купил в “комиссе” дочери вельветовый костюмчик. Она просила.

Вечером ко мне в номер пришла вся наша гопа. Они приехали сюда днем раньше. Возглавлял компанию Костя Щербаков. Сейчас он первый заместитель министра культуры России, человек, пользующийся заслуженным авторитетом у артистов и музыкантов, художников и библиотекарей, а тогда пил здорово!

Страшной пожирающей силы смерч пронесся над моим столом. Коньяк, водка, икра двух цветов, обязательная в загранпоездках копченая колбаса. Короче. Утром я случайно обнаружил на полу пачку хрустящих хлебцев.

Смерть отступила.

По Сопоту ездил пикап. На его борту огромными буквами было выведено — “Алла Пугачева”. Поляки произносили Пугачева, делая акцент на втором слоге. Наша звезда капризничала. То горло, то мигрень. Ее выступление в рецитале с Кшиштофом Кравчиком было под вопросом.

Конкурсные концерты проходили в Зеленой опере, вмещающей тысяч пять поклонников этого вида искусства. Жюри располагалось в центре зала. Нас было много, больше двадцати человек. Все мужики. Перед нами стоял легкий элегантный стол, на котором заранее разложили программу выступлений — “кто за кем” и “кто есть кто”.

Я голосовал за наших изо всех сил. На концерте грамзаписей фирму “Мелодия” представлял Геннадий Бойко. Маленького роста, в смокинге с блестящими атласными лацканами, он смахивал на официанта.

За оркестровый пульт встал Стасик Горковенко, и на зал обрушился…

Театр в виде огромного амфитеатра расположен на морском берегу. В вечерние часы море щедро делится своим теплом. Музыка, роскошные дамы (все — “экстры” и “полуэкстры”), приближение ночи. Зал наэлектризован. В воздухе витает любовь…

…и на зал обрушился громоподобный, кондовый марш. Бойко пел, нет, Бойко орал про красное знамя, про комиссара, про кровь и смерть! Оркестр закончил фортиссимо — та-та-та-та!

Певец стоял с высоко поднятой рукой, как рабочий, оторванный от колхозницы из знаменитой мухинской скульптуры. Взгляд его был устремлен в космос!

В зале была тишина. Гробовая. Низко опустив голову, я незаметно проглотил большую таблетку валидола. По сцене, цокая каблуками, уходил за кулисы Бойко. Комиссар, рабочий, трибун.

Утром я не вставал. Я лежал в койке и неотрывно смотрел на авиабилет, который скоро унесет меня к моей Маше. Она накормит меня до отвала белорусскими драниками со сметаной…

А сейчас надо было лежать, чтобы экономить энергию. Один хрустящий сухарик утром и один вечером, перед сном. Тень голодного обморока повисла над моей кроватью.