Изменить стиль страницы

Таня отвела глаза в сторону: из дверей магазина вышли Михалыч с Андреем. Двадцатидвухлетний капитан, увидев их, тоже отвернулся и отправился куда-то по двадцатому году.

Но больше всего в этом самом двадцатом году в городе Симферополе Таню поразили женщины. Они были совсем не такими, какими запомнила прекрасный пол Таня по посещению года четырнадцатого. У женщин совсем почти не стало холеных лиц, с молодым жирком и притворно-скучающими глазами, готовыми вспыхнуть и начать амурную стрельбу направо и налево, и жеманно капризничать по поводу и без повода. Совсем почти не встречалось белых кружев и огромных шляп, все было намного серее, скромнее. На рукавах платев виднелись потертости и полинялости, многие женщины были в настоящих лохмотьях, с чудовищными рваными башмаками и тапками на ногах. Попадались женщины с очень короткими, почти наголо стрижеными волосами, глаза у них были ввалившиеся, мертвенно-тоскливые, ходили они хрупко, с опаской. Особенно сильное впечатление производили руки. Почти у всех женщин, встреченных Таней в этот приезд, руки были какие-то необычно натруженные, набрякшие, красные, зачастую грязные, как будто это был город прачек, уборщиц и огородниц, не признающих рукавицы.

Исчезли лакированные новенькие автобусы, исчезли франтоватые повозки, всевозможные экипажи разной степени роскоши, запряженные великолепными рысаками, возившие когда-то жеманных сдобных женщин. Вместо них тарахтели немногочисленные телеги, запряженные низенькими клячами, а еще больше осликами, и обшарпанные, полуразваленные, оглушительно громыхающие автомобили с военными.

Словно часы посреди бала пробили двенадцать, и все золушки остались с тем, с чем они были до прихода феи-крестной и отъезда на бал: карета превратилась в тыкву на телеге, принцессовское платье — в лохмотья падчерицы-служанки, уложенная прическа и макияж — в пятна сажи на лице и в мозоли на руках.

Бал закончился.

Глава 31

В Симферополе переночевали в каком-то наспех найденном подобии коммунальной квартиры, с орущими детьми, растрепанными женщинами, с развешанным на огромной общей кухне бельем — штопанным, старым.

Таня робко поинтересовалась, почему белье не развесили на солнце во дворе: и высохнет быстрее, и головой не будут его задевать, как на кухне. Перед тем, как ответить, ее смерили иронически-презрительным взглядом:

— Вы с ума сошли?! На рынке простая рубашка уже тридцать тысяч стоит. И глазом не моргнете, как украдут.

В комнату вошла хрупкая девушка, тоже уставилась на развешанное белье и обратилась к опасавшейся воров женщине:

— Елена Николавна, голубушка! Да ведь это просто чудо! Где же вы жавелевую воду раздобыли?

— Сонечка, ну откуда нынче жавелевая вода? Просто надо правильно стирать, и достаточно только мыльца самую малость.

— Но как?! Уж я терла, терла, только дыру сделала, так обидно, теперь таких панталон не достать.

— Ну, неужто ты, Сонечка, первый год стираешь? Прислуга у всех, считай, еще в семнадцатом году разбежалась.

— Я раньше носила стирать подруге свекрови. Но Евдокия Кузьминична умерла весною. Сыпняк. Теперь вот сама мучаюсь с этим бельем, и ни черта не выходит.

— Тут нужно знать секрет. Ты, главное, не сразу начинай стирку, а сперва положи в холодную воду. Чтоб засохшая грязь отмокла, растворилась, отстала от ниточек. Как постояла часика три-четыре, так отжимаем. Хорошенько намыливаем отжатое, в железный таз складываем, заливаем водой и — на огонь. Пусть кипит, как борщ…

— Про борщ — это славно звучит, — в комнату вошел муж Елены Николаевны, обрюзгший мужчина средних лет в старенькой рубашке с висящими от пояса к коленям подтяжками. — Порадуешь сегодня?

— Не с твоим жалованьем, Федя. Говядина уже тысяча рублей фунт.

— Ты же говорила, — подешевела?

— То в июле подешевела. С девятьсот пятдесят до девятисот. Нынче опять подорожала. А соленая рыба за месяц подскочила вдвое. Меньше полутора тысяч уже и не найдешь.

— Вот тебе и раз! А ведь я помню, помню, как перед войной говядина стоила пятнадцать копеек за фунт.

— Знаешь, как у нас в Катеринославе говорили: «Згадала бабка, як дивкою була». Нашел, что вспоминать. Ты лучше скажи, почему нам на фунт мяса не хватает.

— Леночка, я не заводской рабочий и не спекулянт, я всего лишь честный чиновник. И потом, за спекуляцию судят.

— Да знаю я, что ты чиновник. Варенькин ухажер, вон, хоть и офицер, а грузчиком подрабатывает, и не гнушается. Варя говорит, что за одну ночь на вокзале грузчик может заработать месячное офицерское жалованье. А ты сидишь тут, под ногами путаешься, газетки свои про политику читаешь…

Хорошо, что Михалыч и Андрей успели провернуть свои дела за один день, раздобыли машину, и в этом доме Тане не пришлось оставаться на вторую ночевку. К вечеру были в Феодосии. По дороге два раза машину останавливали военные с винтовками, но Танины спутники показали какие-то ксивы, и эти ксивы имели мощный эффект. Оказалось, что парни запаслись бумажками, подписанными чинами Особого отдела главного штаба Врангеля, да еще и документами от кучи ведомств по снабжению военных частей и экспорту продуктов. В общем, на все случаи этой крымской жизни. И, несмотря, на штатскую одежду Михалыча и Андрея, самоуверенные патрульные офицеры после прочтения бумажек вытягивались в струнку.

В Феодосии тоже не удалось устроиться в гостинице, но жилье успели найти получше. Сказалось давнее знакомство. Оказывается, здесь их еще помнили. Этот мир прожил своей сложной жизнью шесть лет, пока Таня провела в Крыму двадцать первого века несколько недель.

Тане выделили отдельную комнатку, в соседней расположились на диванах Михалыч с Андреем. В другом крыле дома жили старый отставной подполковник с женой и двое молодых беженок. В доме было тихо и прохладно, и Таня быстро заснула.

После всеобщего завтрака Михалыч и Андрей отправились по делам, Тане строго велели никуда не выходить из дому, и ей оставалось только беседовать с хозяевами и квартирантками. Подполковник ни на какую службу не ходил, но числился служащим какого-то ведомства и получал паек. Девушки-беженки подрабатывали кем-то вроде машинисток или стенографисток, были замужем, но мужей, оставшихся по ту сторону фронта, на территории большевиков, не видели около года, и успели за этот год в Крыму сойтись и разойтись со множеством мужчин. Девушки препирались между собой по одному принципиальному для них вопросу — видимо, давно, — и призвали Таню в судьи. Одна из девушек, Саша, клялась, что каждого из мужчин, с которым жила в последнее время, она страстно любила и хотела сделать законным мужем. Другая, Тамара, характеризовала свои столь же многочисленные сожительства как сугубо рациональную тактику, вызванную физиологической и финансовой необходимостью, и ничего общего с любовью не имеющую.

— И ты, Сашка, напрасно прикрываешься красивыми словами. Не обманывай же, наконец, сама себя. У нас в отделе почти все барышни живут не с теми, с кем венчаны, хотя только у немногих мужья действительно убиты, а у большинства где-то мыкаются по белу свету, наверное. При этом почти все, представьте, Таня, твердят про высокое чувство, что жить не могут без этого своего нового возлюбленного, клянутся с ним пойти в огонь и в воду. И что же вы думаете, Таня? Стоит только этому возлюбленному быть мобилизованным в огонь и в воду, как тут же эти барышеньки находят себе нового хахаля из тех, кто в тылу остался.

— И чем ты лучше, Тамарка? — вскинулась Саша.

— Да тем, что не вру себе и другим. Ну, то есть, конечно, мужчинам иногда вру, если впечатлительный попадется. А если такой же прямой, как я, и как большинство мужчин, то и ему не вру. Так для себя и для всех и говорю, открыто: «Моему телу нужен мужчина, самец. И еще моему телу нужно хорошо питаться и одеваться. Если будете заботиться, то тело это — берите. Душу — не троньте. Душу — мужу».

Вошедший с ворохом газет и тетрадей старик-подполковник избавил Таню необходимости солидаризоваться со одной из противоборствующих сторон и тем самым поссориться с другой: