Изменить стиль страницы
Приказ ялтинского градоначальника И.А.Думбадзе
от 01 мая 1913 года:

Неосторожная езда по городу и окрестным, густо населенным местам, как верхом, так и в экипажах, вынуждает меня вновь обратиться с требованием ко всем, кого это касается, чтобы кучерами были люди безусловно трезвые, умные и надежные Советую любителям верховой езды, в особенности людям малоопытным, как можно больше осторожности. Что же касается езды на автомобилях, то таковая вызывает у всех благомыслящих лиц общий ужас. Развелось автомобилей страшно много. Всюду и везде несутся они с неимоверной быстротой, не держатся правой стороны и на поворотах не подают сигналов. Совершенно правильно население окрестило по-своему такую езду «как черти сумасшествуют». Масса искалеченных людей, а недавно наповал убит старик-татарин около границы с Севастополем. Я не говорю о задавленных животных и птицах, коим нет счета. По наведенным справкам, такие безобразия в большинстве случаев творятся шоферами из Севастополя, но мне кажется, что в этом не отстают от них и наши ялтинцы. Поэтому в последнй раз приказываю вверенной мне полиции строжайше следить за всеми кучерами и в особенности за щоферами, без различия, чьи бы они ни были. В случае нужды — брать их под арест и о причинах ареста немедленно мне докладывать. Езда в пределах города на автомобилях должна быть не более 12 верст в час. Повторяю, что виновные в нарушении сего приказа… будут привлекаться к ответственности вплоть до лишения права езды в Ялтинском районе. И. д. Исправника, статскому советнику Гвоздевичу предлагаю каждого шофера поставить в известность о содержании настоящего приказа за росписями.

Статьи о политике и экономике Таня пропускала. Среди других тем неожиданно оказалась одной из главных тема «похождений проводников». В газетах смачно описывали курортные романы в Крыму с местными мусульманами и жарко спорили о нравственности отдыхающих женщин, пользующихся услугами татар-проводников на конных прогулках. Писали, что прибывавшие в одиночку на отдых российские дамы, в основном состоятельные и скучающие, с удовольствием выезжали на одиночные конные прогулки в сопровождении татарского наездника-проводника. Эти проводники были все как на подбор высокие, с хорошей фигурой, которую подчеркивали броской одеждой. Журналисты и авторы писем в редакцию возмущались, что татары-поводники составили в крымских городах целые профсоюзы и зарабатывают не столько своими прямыми обязанностями, сколько мужской проституцей, соблазняя скучающих славянских женщин.

Вот мать и дочь, поездив в окрестностях Ялты с 18-летним проводником, похитили его и вывезли на пароходе в Одессу. Молодой парень сбежал от них, мать снова приехала за ним в Крым, бросилась к ногам торговца фруктами, с просьбой посодействовать браку проводника с ее дочерью: «Дочь моя или умрет, или сойдет с ума. Ради Бога, спасите нас!».

А вот «вдовствующие московские купчихи, не довольствуясь летними флиртами с проводниками, решили иметь их постоянно под рукой и для этого выписали из Ялты настоящих проводников себе в Москву». Кто-то назвал таких татарских парней «кокотками мужского пола», и вот в их защиту выступила читаельница в опубликованном письме: «Это вовсе не „кокотки мужского пола“… а мужчины (sic!) с душою и… темпераментом, о каком наши русские мужчины и представления не имеют».

В другой газете обнаружилось еще более интересное письмо на эту тему: «Я буду откровенна. Состояние мое значительно. Я второй раз замужем. Супруг мой — сановная особа, но очень ветх и древен… Я искала утешения в окружающем меня обществе, но каждый раз убеждалась, что любят меня не как женщину, а как источник доходов, и что в окружающем меня обществе найти человека, который не оскорблял бы во мне женщину, невозможно. Счастливая случайность привела меня в Ялту, и проводник Ахметка невольно меня убедил в том, что утешители юга — люди сердца. А утешители севера — люди грубого расчета… Правда, я им платила деньги, но платила ничтожную часть того, что приходилось платить северным утешителям. Северные требовали денег, а Магометы и Сулейманы каждый раз от таковых отказывались, и мне приходилось упрашивать их взять… Верить им, конечно, было бы наивно, но это говорили они всегда так нежно, что невольно хотелось верить их словам…».

Глава 30

Симферополь изменился.

Исчезли разодетые по-павлиньи дамы, шумные сверкающие пуговицами форменных мундиров группы студентов, стайки гимназистов и гимназисток. Почти совсем исчезли господа в чистеньких, безупречно сшитых белых костюмах и господа в безупречно сшитых черных костюмах. Куда-то испарились лощеные офицеры в зеркально начищеных сапогах, с золотистыми и серебристыми погонами, новенькими ремнями и кобурами. Вместо них ходили тени. Самыми яркими на улицах были медсестры — в белых монашеских накидках на головах, с красными крестами. Одежда большинства других людей была какой-то жухлой, черно-серо-зелено-коричневой. Попадавшиеся на улицах костюмы были, в основном, двух категорий: либо сильно поношенные, либо коряво сидели, как будто очень неумело сшитые, неумело носимые или снятые с чужого плеча.

Самыми поношенными оказались офицеры. Их одежда была ветхой. Их лица — в основном, измученными. Офицеры бодрились, однако настоящей бодрости в них не чувствовалось. Тане запомнился худенький паренек лет двадцати двух-трех, в полинялой залатанной гимнастерке, подпоясанной, кажется, брезентовым, а не кожаным, ремнем. Вместо сапог на нем были рыжие огромные ботинки, как будто лыжные, а ноги до колен обмотаны серыми широкими тканевыми лентами. На измятых погонах виднелись четыре звездочки, нарисованные, вероятно, карандашом или чернилами. Капитан. Очевидно, произведен в такой не по возрасту высокий чин за геройства в боях.

Двадцатидвухлетний капитан смотрел на Таню сосредоточенно, не мигая, и непонятно было, о чем он сейчас думал — о Тане ли? А может, о каких-то засевших в его голове воспоминаниях? О том, что видел и делал в тех боях, за которые получил погоны с нарисованными карандашом звездочками? О том, как переходил реку вброд по пояс в воде, под мокрым снегопадом? Как закапывал в братские могилы таких же, как он сам, парнишек, своих друзей, изорванных в клочья снарядами? Как колол с ненавистью штыком потную спину убегавшего врага — такого же парнишки, как он, в такой же гимнастерке? Как вырезал на голом плече пленного пятиконечную звезду, вспарывая белую кожу и заливая все вокруг кровью? Как сам убегал, прячась в камышах, плюхаясь в болотную черную грязь при звуке копыт, ползя ночью наощупь под колючей проволокой, нашаривая рукой ледяные голые пятки трупов, спасаясь от тех, кто с удовольствием нарисовал бы ему звездочки на погонах не карандашом, а штыком по его собственной коже? Может быть, он вспоминал, как нес на себе в ночном переходе двадцать килограммов снаряжения, и каждый шаг ошпаривал все тело болью, стреляющей из волдырей на стертых ногах, такой болью, что сверлила мысль: остановиться, сдаться, отстать, и ну его к чертям Белое дело, ну и пусть поймают большевики, пусть расстреляют, пусть вырежут погоны, а может, и не вырежут? Как чесался остервенелело в окопе, ненавидя вшей больше, чем красных комиссаров? Как язык присыхал к гортани от жажды? Как засохший многодневный пот покрывал гимнастерку на спине белым панцирем и сыпался соленым песком со лба? Как стоял юный капитан на смотре, свежевымытый, восхищенно глядя на спортивную кавалеристскую фигуру легендарного главнокомандующего барона Врангеля, на хищную кавказскую одежду и жесткое волевое лицо своего вождя? Или он думал о женщине? О той смешливой гимназистке, с которой прогуливался по бульвару в четырнадцатом году? Или о той селянке на хуторе, на постое, которая поила его парным молоком и обволакивала щедрыми грудями, щекотала безбрежными, буйно вьющимися золотистыми кудрями на горках подушек под тиканье ходиков, на копне сена под фырканье лошадей? Или все-таки он думал о Тане, об этой тыловой барышне, глядящей на него, которую он, капитан, защищает в причерноморских пыльных раскаленных степях, и с которой он бы, может быть…