Изменить стиль страницы

Но как раз тогда, когда я хотел улыбнуться предстоящему мгновению счастья, произошло то, чего я менее всего ожидал. Танцовщица удачно прошлась по проволоке второй раз и только вернулась к исходной точке, как грянул барабан и победоносно затрубила труба. Красавица высоко подняла свой китайский зонтик, изящно поклонилась зрителям на все четыре стороны и, словно перышко, скользнула в объятия к директору, который, отшвырнув хлыст, подхватил ее как мужественный и вдохновенный спаситель.

Мгновение высшего триумфа продолжалось необычайно долго. Сомнение сменилось страхом. Я подумал, что это может предвещать конец игры. Музыка гремела, публика радостно загомонила, кое-кто стал подниматься с мест; на арену выкатились клоуны, кувыркаясь и крутясь, точно живые колеса. Вышли и остальные участники представления, они кланялись и посылали в публику воздушные поцелуи.

Один за другим встали все сидевшие рядом со мной. Я замер на своем место, вцепившись обоими руками в доску, на которой сидел. Грубо отрезвленный, я недоуменно смотрел на то, что происходит вокруг. Все пришло в движение. Тушили первые лампы, ржали лошади, верещали клоуны, директор щелкал хлыстом. Надо мной как будто все смеялись. Конец, конец, конец!

Значит, так! Неужели и у этих вещей есть конец? Так ведь это все равно, как если бы их вовсе не было! Неужели мощь и красота способны обманывать? Неужели это всего лишь сверкающие, изменчивые и исчезающие призраки, легко завораживающие и подчиняющие нас, чтобы столь же стремительно и внезапно покинуть? Зачем же они начинали эту игру, раз знали, что она не может быть продолжена? И чего это стоит, если все кончается?

Меня едва привели в себя и отклеили от сиденья. У выхода я еще раз оглянулся и увидел, как служители сворачивают пестрый цирковой ковер, а клоуны путаются у них под ногами, спотыкаются и падают с радостными воплями. Конец! Сворачивают ковер — все кончено! Конец!

На улице было уже не так светло, как раньше, и холодно. Люди расходились. Отец и мать взяли меня за руки каждый со своей стороны и повели домой. Я с трудом поспевал за ними, стискивая зубы и стараясь сдержать слезы тяжкого разочарования, вытеснившего все прочие чувства.

Эти воспоминания, которые походили на оживший при свете солнечного утра сон и приобретали все более отчетливые формы, оборвал звук колокольчика. Внизу у ворот кто-то отчаянно трезвонил. Я слышал, как отворили дверь и впустили человека в дом. Не дожидаясь зова, я спустился вниз. В гостиной находился пожилой мужчина, иностранец.

Атмосфера этой большой комнаты часто менялась полностью, иногда мне казалось, что меняются даже ее размеры и обстановка в зависимости от характера, облика и поведения гостя. Сейчас в гостиной царили неловкость и свинцовая тяжесть.

Напротив меня на диване сидел дряхлый и потрепанный мужчина. Да, потрепанной была не только его одежда, но и лицо, и тело, если так можно выразиться. На нем был костюм толстого серого сукна, порыжевший и мятый. Свою черную круглую шляпу, как у священников, он клал то на диван, рядом с собою, то на колени и поглаживал, будто в растерянности. Он и произнес это слово.

— Простите, я растерян…

Да, он был растерян, это было видно не только по его шляпе, костюму и башмакам несовременного кроя и вида, но и по языку, каким он говорил.

Это был истинный гражданин Австро-Венгрии, родился он в середине девятнадцатого века в Триесте и умер пятьдесят два года назад в здешней больнице. Мать его была итальянкой словенского происхождения, отец — чехом. Он говорил и по-немецки, и по-чешски, и по-итальянски, однако ни одним из этих языков не владел настолько свободно, чтобы в разговоре с настоящим немцем, чехом или итальянцем у него не возникал комплекс неполноценности. Лучше всего он знал язык цирка, ибо вырос в цирке и провел в нем всю жизнь; чуть даже не скончался в цирке. Там он говорил на особенном наречии, смеси многих языков, вполне пригодном для объяснений и перебранки с артистами, униформой, равно как и для общения с лошадьми и прочими животными.

Запинаясь, подыскивая слова, он сказал, что зовут его Ромуальдо Беранек и что он бывший владелец и директор цирка «Веллер», а потом постарался изложить мне причину своего прихода.

Воспоминания — иногда даже чужие — обладают большой побудительной силой. Пока о людях не думают и не говорят, они могут находиться в забвении и тлеть во тьме и неподвижности. Но раз уж чья-либо живая и сильная память коснулась их, нужно идти до конца: осветить все со всех сторон, изобразить то, что произошло на самом деле, и, в случае необходимости, дополнить. Вот эти дополнения.

В ту ночь, полвека назад, когда цирк «Веллер» на Большой площади за час до своего первого представления у нас в городке зажег свои фонари, директор, еще раз проверив реквизит, костюмы на артистах и сбрую на лошадях, подсчитал доход от проданных билетов и пошел в фургон, служивший ему жильем. Здесь лежала его тяжелобольная жена Ана.

Они поженились более двадцати лет назад. Он работал с лошадьми у ее отца. Она, пышная и румяная, единственная дочка старика Веллера, цирк которого процветал и пользовался известностью по всей стране, была его ровесницей. Многие боролись за эту наследницу, разумную и добрую девушку. Счастье улыбнулось ему. Когда старик Веллер умер, они с женой остались единственными владельцами цирка. Детей у них не было. Долгий ряд лет жена вела кассу и бухгалтерские книги. Ее бережливость и умение помогли продержаться даже в тяжелую пору. Она рано располнела и сделалась тучной, но по-прежнему оставалась живой, подвижной и сноровистой в делах. Полгода назад она тяжело заболела. Теперь она лежит, отекшая и неподвижная, в тягость и себе и мужу.

Она всегда была ревнивой. Правда, это была легкая и невинная ровность, без озлобления и горечи, без настоящего повода и последствий, она даже придавала известное очарование и свежесть их жизни, заполненной работой, хлопотами и переездами. Лишь с тех пор, как Ана начала прихварывать, дело приняло неприятный оборот. И, самое скверное, теперь у нее появился оправданный повод для ревности. Директор влюбился в танцовщицу на проволоке, маленькую и легкую, но крепкую и ловкую венгерку Этелку, причем так, как может быть влюблен мужчина на исходе сил, в пятьдесят с лишним лет.

Для всех это было полной неожиданностью, он считался человеком трезвым и строгим, никогда никого не выделявшим из двух десятков членов своей труппы. Каким образом и когда накатило это на него, он и сам не сумел бы сказать, но накатило стремительно, неудержимо и необъяснимо. Все его существо вдруг целиком сосредоточилось на этой маленькой девушке, до тех пор бывшей одним из «номеров» программы. Ему нравилось все, что она делала или говорила: каждое ее слово, каждый жест и взгляд находили в нем отклик и в конце концов залили его душу возвышенной и радостной нежностью, какой он никогда не испытывал и даже не подозревал, что такая существует.

Все в цирке это знали и видели, и всегда находился охотник донести его больной жене какую-либо подробность безумства директора.

И вот, пока он надевает нарядный костюм наездника, в котором выходит на манеж, она тихо, но резко изливает на него свой ежедневный и, точно молитва, однообразный поток жалоб, попреков и предостережений вперемежку со стонами и вздохами.

Она, мол, умирает и о себе ей теперь беспокоиться нечего. С ней покончено! Конец! Такова божья воля! Конец! Но ее терзает и отравляет ей последние минуты жизни его безумная и позорная связь с Этелкой, которая годится ему в дочери, а то и во внучки. Его околдовала эта залетная шлюха, которую уже в тринадцать лет заставали с конюхами на соломе под яслями. Как ему не стыдно? Бога он не боится! Неужели он забыл ее отца, старого Веллера, который сделал его человеком, раз не думает о ней самой, которая долгие годы была ему верной подругой, делила с ним и горе и радость. Неужели в его возрасте и при его положении ему еще нужны женщины? Венгерке нужны его деньги. Неужели он не видит, что готовит ему эта плясунья? Она только и ждет смерти хозяйки, чтобы обвенчаться с ним, а там оттеснить его и самой стать владелицей цирка вместе со своим наездником Сивори, с которым она и сейчас живет. Она пустит его по миру. Это ядовитая змея, а не женщина. Он в этом убедится. И тогда вспомнит и о ней, и о ее словах.