Изменить стиль страницы

Поразмыслив, я пришел к выводу, что большую часть моих слов — о чем бы речь ни шла — она просто не слышит. Не хочет слышать, не хочет утруждать свой слух, тратить его на мои слова. Она только делает вид, что слушает, не прикладывая никаких усилий, чтоб ее притворство выглядело естественно и убедительно. А ведь это способно разъярить и заставить забыть о приличиях самого спокойного человека. Я-то вообще не такой, для меня приличие выше всего. Но…

Толкую я ей как муж жене. Это мое право — не так ли? — как и ее долг — слушать меня. А она все на свой манер: будто ее и нет здесь. Собственно, она тут, не выключила аппаратуру, и зрение, и слух, удалилась душою бог ведает куда и бог ведает с кем, оставив вместо себя какой-то граммофон, который только и повторяет: «Да, да», «Вот, вот». Как автомат, без всякой связи с тем, о чем я говорю, кивает и соглашается, даже конца фразы не дождется, чтоб хоть узнать, что я сказал. Это ведь оскорбительно, наконец!

Понимаете, муж может быть по натуре спокойным, сызмала хорошо воспитанным, но есть ситуации, когда никакое воспитание не помогает. Когда чувствуешь, что живущий рядом с тобой человек настолько полон к тебе презрения, что даже тебя не замечает, не слушает, что ты говоришь, и не отвечает на твои вопросы, будто имеет дело с ребенком или недоумком, то кровь бросается в голову и возникает острая потребность защищаться и доказывать, что ты здесь, живой и в своем уме.

Случалось, что как раз в такое мгновенье срывалось это ее «да, да». Я вздрагивал, пристально вглядывался в лицо спящей возле меня красавицы и спрашивал:

«Что? Что „да, да“?»

Мгновенье безмолвия. Ровно столько, чтоб хоть несколько прийти в себя, потом легкая растерянность, обиженное выражение на лице, и, заикаясь, она произносит:

«Ну… то, что ты говоришь…»

«Что я говорю? Что я сказал, черт тебя побери?»

С криком я вскакиваю со стула. Она, якобы оскорбленная, плачет. Уже плачет!

Это особая глава, сударь мой. Как рассказать вам о ее рыданьях и слезах, всхлипах и придыханьях, об опухших губах и красных веках? Ох, эти отчаянные, беспричинные слезы! Ведь это подлинное стихийное бедствие, что периодически обрушивается на вас и все в доме переворачивает вверх дном. У кошки шерсть встает дыбом, и она начинает метаться по комнатам, Юлкина собачка носится вокруг нас с непрерывным лаем, настежь распахиваются двери и окна у соседей, желающих насладиться нашей домашней симфонией. А хуже всего, что я, хоть убейте, не верю в эти слезы, не верю в их искренность. Блондинки, вроде Юлки, от слез совершенно меняются: лицо и грудь багровеют, будто с них кожу содрали, вид истинной страдалицы.

Только подумаешь — ну, вроде поутихла, стала приходить в себя, только соберешься ей ласковое слово сказать, а она вдруг опять зайдется. Слезы льются водопадом, и кажется, будто она никогда не остановится и вся, как есть, белая, пышная и беззащитная, изойдет слезами и рыданиями.

Говорю вам, ее слезы — не обычные женские слезы, а целое землетрясение, с той лишь разницей, что оно и небеса сотрясает. Это, если вам доводилось видеть, как лесной пожар, который ничего не щадит и который ничем не остановишь. Когда она плачет, к ней нельзя подойти, с ней нельзя говорить, плач ее не знает ни меры, ни причины. Мир перестает существовать, а вместе с ним и дом, и семья, и я. Все исчезает в ее воплях и визге. У меня же так и не проходит ощущение, будто все это одно притворство и, захлебываясь слезами, она втайне наслаждается ими.

«Держи себя в руках, Юлка», — пытаюсь я ее успокоить, но она с новой силой ударяется в слезы, точно я ведерко бензина плеснул в угасающий огонь.

И странные у нее эти припадки, сударь, очень странные. Неожиданно начинаются и столь же внезапно кончаются. Тяжело их выносить, но еще тяжелее без них. Надобно вам знать, что моя жена по крайней мере раз в месяц чувствует себя смертельно обиженной. Когда наступает это состояние? Трудно сказать и невозможно предугадать. И тогда, если не потекут слезы ручьем, происходит еще худшее. Юлка вскакивает, носится по дому, как фурия, собирает свои вещи и без каких-либо объяснений отбывает все равно куда — к матери, к кому-либо из родных, на хутор или в гостиницу соседнего города. И ждет, чтобы я за ней приехал. А когда мы наконец встречаемся и миримся, снова никаких объяснений или чего-либо подобного. Я же не смею и заикнуться, опасаясь нового взрыва. Ну как тут быть? Что делать?

Когда задаешься вопросом — а я себя непрерывно об этом спрашиваю, — что ее по-настоящему интересует, то приблизительно можно ответить так: танцы, пустяки и всякая чепуха. Однажды, когда я посильнее ее прижал, призналась, что более всего ей хотелось бы нагишом плясать на проволоке где-нибудь в ярко освещенном цирке перед многочисленной публикой. Говорила она оживленно и радостно, будто и не мне, а кому-то другому, постороннему человеку.

Но тут же и от этого отреклась. Нет, дескать, вовсе не того она хочет. Да и вообще она этого никогда не говорила.

Значит, не говорила. И бухает мне это прямо в глаза. Вот что это за женщина и вот как я живу! Что же дальше? Два года прошло, а лучше не становится. Нелегко это, сударь мой. Я человек воспитанный, сердце у меня доброе, цыпленку голову отрубают — я и то отворачиваюсь, но чувствую, что однажды сотворю какую-нибудь беду. Непременно сотворю.

Землемер умолк. Сейчас он выглядел еще мельче, подавленнее и темнее лицом, чем вначале. Я воспользовался паузой и, сбрасывая с себя магию его рассказа, стал готовиться к выходу. Мы подъезжали к Нови-Саду. Поезд с грохотом и пронзительными свистками шел по мосту через Дунай. Паровозная копоть, пыль и багровый вечерний свет создавали впечатление, будто мы не в поезде, а в кузнице.

Я встал, не дожидаясь остановки, и начал прощаться с землемером. Пожимая концы моих пальцев слабым, но судорожным пожатием нотной руки, он озабоченно, можно сказать, даже деловито произнес:

— Поверьте, того я бы никогда не сделал.

На том мы и расстались.

Я взял свою кожаную сумку и направился к двери, однако не дошел до нее, так как в то же мгновенье вагон третьего класса исчез, исчез внезапно, не потребовалось даже тумана.

Вновь мы были в моей гостиной. Все стояло на своих местах, только землемер уже поднялся и, легкий, точно тень, но неудержимо сильный, шел к двери.

Я хотел задержать его, расспросить о подробностях, найти объяснения. Теперь мне хотелось продолжить разговор, но землемер, словно очень дорожа временем, уклонился от дальнейшей беседы, лишь только завершилась та, которая должна была произойти в поезде между Белградом и Нови-Садом. И он исчез, как и возник, загадочно и тихо. А я, как некогда он, остался сидеть задумчивый, взволнованный и неудовлетворенный.

Цирк

День, еще пронизанный мглою, уже наступил, a под распахнутым окном никого не было, никто не окликал меня и колокольчик не звонил у калитки моего дома. Я обрадовался передышке, точно заслуженному отдыху и неожиданному подарку. Сразу после завтрака поднялся по ступенькам, что вели в крутой сад над домом — размяться и подышать свежим воздухом. И тут меня вдруг охватило смутное и неясное воспоминание: густую тьму внезапно озарил ослепительно яркий свет; трубы, барабаны, возгласы изумления, стук копыт, запах сосновых опилок, пестрый и многоголосый мир цирка и рядом тяжкое безмолвие прохладной ночи в маленьком провинциальном городке; беспричинный, неуемный восторг и такая же огромная печаль.

Все это вызвано сном, который я видел минувшей ночью и о котором тут же забыл. Однако чем больше, и в долине над городом, и здесь, возле меня, набирал силу день, тем отчетливее и явственней ко мне возвращалось переживание из времен моего детства, воспоминание о котором воскресил недавний сон.

В самом начале того учебного года, когда я пошел в третий класс, в городе появилось волнующее новшество.