Поезд был простой пассажирский и шел очень медленно. Разболтанный, старый и рассохшийся, он так трясся и дергался, громыхал и стучал, что читать было довольно трудно, тем не менее я продолжал судорожно сжимать перед собой книгу, хотя строчки плясали и прыгали.
Наконец мы прибыли в Нови-Сад. Я встал, положил в сумку книгу и вышел, намеренно избегая смотреть в противоположный угол вагона, где остался мой спутник, землемер, взгляд которого всю дорогу тревожил меня.
Выйдя из вагона и ступив на перрон, я ощутил сильное желание обернуться и еще раз взглянуть на окна покинутого мною вагона, но подавил его и не обернулся.
И сейчас вот он сидит передо мною, у меня в доме, точно такой, каким я увидел его летним днем в поезде, лишь потерянность его стала, пожалуй, более ясной, определенной и откровенной. И говорил он негромко и монотонно, словно о ком-то третьем.
Понял я следующее. Могила его уже четверть века находится на кладбище в С. Там его похоронили в один из ноябрьских дней того же года, когда мы повстречались в вагоне. А тремя днями раньше тело землемера было обнаружено в мутной речной протоке, на мелководье.
На похороны пришли почти все жители С, состоялось и отпевание, хотя ни у кого не было сомнений, что он покончил с собой. (Комиссия в составе врача и судьи не дала определенного заключения.) Однако люди полагали, что человек этот погиб еще до того, как утонул в илистой воде безымянной речной протоки, и несправедливо его за это еще и наказывать.
Ко мне он пришел, объяснил он, за разговором, который я ему остался должен с того самого летнего дня в поезде, много лет назад.
(Мутным водоворотом всколыхнулась во мне череда лет и всяческих обязательств, формальных и действительных, исполненных и неисполненных. Я почувствовал угрызения совести из-за той позабытой встречи в поезде. Мне вдруг стало ясно, что негоже избегать встреч и разговоров с людьми, в которых они часто так нуждаются, какими бы эти разговоры ни казались нам бессмысленными и какими бы ни были тягостными. Нехорошо это и неразумно. Ибо если эгоизм и стремление к покою и помогут уклониться от ненужной нам исповеди, то все равно придется со стыдом выслушать ее позднее; нас заставит это сделать память или сон, и тогда будет тяжелее и неприятней.)
Из размышлений меня вывел голос моего гостя.
— Вот я пришел, — продолжал землемер несколько громче и живее, — пришел вас просить. Вот…
При слове «вот» в моей гостиной заклубился светлый туман, который, быстро сгущаясь, поглотил ее целиком, после чего она неожиданно вынырнула из него преображенная — мы снова были в старом вагоне третьего класса, с грохотом и дребезжаньем катившем из Белграда в Нови-Сад.
В вагоне только я и мой спутник, землемер из городка, расположенного на этой дороге. На сей раз я сижу рядом с ним. После короткого вступления и некоторых колебаний он приступил к своему довольно пространному и необычному рассказу. Говорил он словно исповедуясь, не прерываясь и не поднимая глаз со своих сложенных на коленях рук. Поначалу я слушал с некоторым смущением и недоверчивостью, но потом смирился, поддавшись в равной мере и магии его рассказа, и собственному любопытству, которого в глубине души несколько стыдился. На моих коленях неоткрытой лежала книга, которую я взял с собой в дорогу.
В городке, где со своею молодой и необыкновенно красивой женою живет землемер, здоровый климат. Здесь довольно оживленно, многие состоят в родстве друг с другом, есть веселые компании, и заработки отличные. Беда лишь в том, — как бы это сказать? — что он женат и жену свою, Юлку, ему часто приходится искать в иных, близких и более удаленных городах, куда у нее есть привычка забредать, когда она с ним расстается. (Вот и сейчас он возвращается из такой поездки, причем с пустыми руками.)
И не только это. С самого начала Юлка, понимаете, любила гостей, а у нас в городке народ веселый. Тут и армия, и… офицеры. А знаете ведь, армия в мирное время — точно печка в летнюю пору. Развлечения у офицеров известные — свободного времени вдоволь, сядут где-нибудь — не поднимешь. Иногда и за полночь засиживаются. Был тут один капитан, светловолосый, из Сербии. С первого дня не по душе он мне пришелся. Я, знаете, не танцую, а они крутят граммофон и пляшут. И больше всех Юлка с этим капитаном. Другие тоже танцуют, а эта пара раз-два и в соседнюю комнату, а там полутьма, один ночничок на столике светит под шелковым оранжевым абажуром. Так, дескать, танцевать лучше, Юлке нравится. Я однажды прошел коридором через другую дверь в эту комнату, а они стоят и не шелохнутся, точно оцепенели, и капитан ей руку целует. Какие ж тут танцы? На одном месте да с поцелуями. Я подошел и говорю капитану совершенно серьезно: «Пожалуйста, очень вас прошу!»
Юлку не замечаю. А потом уж, как гости разошлись, она услышала то, что положено. Высказал я ей свое мнение: честь, мол, у меня одна и долг ее эту честь беречь.
«Юлка, держи себя в руках!» — всерьез пригрозил я.
Только и всего. А она отлично знает, что означают эти слова. Должна бы знать. Но, выходит, не знает или плюет на них, черт побери. Сидим, разговариваем как муж с женой, немного перебраниваемся, да и есть о чем, потому что ни в чем между нами нет согласия. И я всегда оказываюсь прав, а на поверку получается, будто мы ни о чем и не говорили.
Недели не пройдет, она уже с другим, военным или статским, безразлично, опять какие-то переговоры и перешептыванья. «Родственная душа», — отвечает на мои укоры. «А я что ж?» — «Ты — это ты», — говорит. И не разберешь, куда глядит, а тем более, о чем думает. Ни с какого конца не можешь ее ухватить.
Работы много, и мне часто приходится выезжать на места землю мерить. А вернусь — анонимные письма получаю, или даже родные приходят и рассказывают о визитах, которые Юлка принимает. Я ей втолковываю, что нельзя так жить и нехорошо, она со мною соглашается. Все вроде одобряет, а поступает по-своему. Ничего не помнит и ни о чем помнить не желает. Это ж феномен, сударь! Сперва я думал, она притворяется, а потом убедился, что в самом деле не помнит.
Так вот все и идет уже третий год. Я ей доказываю одно и то же, говорю с ней как с человеком, яснее и понятнее быть не может, она слушает спокойно, молча глядит на меня, но стоит внимательней всмотреться и оценить ее взгляд, а я это умею, сразу видно, что она глядит не в глаза мне, а куда-то мимо меня, словно бы за моей спиной в некотором отдалении ярко освещенные ярмарочные балаганы с настежь распахнутыми дверями, клоунами и циркачами.
Я крепко беру ее за руку и заставляю смотреть мне в глаза и слушать то, что я говорю. Она вздрогнет, вроде бы даже застыдится, придет в себя. «Да я же слушаю», — скажет. Да что толку, если ни на полминуты не может женщина собраться с мыслями и выслушать того, кто толкует ей не о том, что ее волнует. А что ее волнует — ни одной живой душе неведомо. И ей самой. Она знает только, что ее не волнует. То есть все, что относится ко мне, к дому, к семье, к серьезным вещам.
Двух минут не прошло, как она сказала, что, мол, внимательно меня слушает, а я вновь замечаю, как ее взгляд скользит мимо меня и останавливается где-то за моей спиной, где сам дьявол пляшет на цирковой арене. По блеску глаз ее вижу.
Как заставить человека смотреть на тебя, если он этого не хочет и прямо об этом сказать — не хочу! — не желает. Наоборот. «Я смотрю на тебя», — твердит, хотя очевидно, что видит иное и не думает о том, что говорит. А на лице тем временем появляется мученическое выражение.
То же самое со слухом.
«Держи себя в руках, Юлка», — говорю я снова, а она и не отвечает, только досадливо веки сомкнет. Будто это, судите сами, что-то означает, будто это ответ. А ежели иногда откроет рот, то лишь тихо и рассеянно скажет: «Да, да» или «Вот, вот». Точно эхо постороннего разговора посторонних людей. Поначалу не обращаешь на это внимания, но мало-помалу становится ясно, что соглашается она механически, вне связи с тем, что ты ей внушаешь, так же как и взгляд ее идет мимо тебя. Злишься все больше и больше и наконец приходишь в… в… в ярость.