И он даже прибавляет, переходя к современности: "Восточно-померанские юнкера из "Kreuz Zeitung" в смысле честного боевого мужества, рыцарского настроения стоят несравненно выше наемных капиталистических писак из "Фоссовой газеты". Даже там, где характер этого класса выступает наиболее резко, говоря о прусском генерале Йорке, участнике наполеоновских войн, Меринг почти совершенно не замечает исторической диалектики, не замечает, что помещики критикуют и ненавидят капитализм с отсталой точки зрения, что их союз с более передовыми классами или их представителями возможен лишь в виде исключения, лишь в неразвитых условиях, лишь при таком строе, который для передовой буржуазии является экономически и социально уже превзойденной ступенью. Если сравнить это некритическое сочувствие Меринга Клейсту или Тауэнцину с тем, как Бальзак описывает гораздо более близких его сердцу старых вандейских борцов де-Геника или д'Эгриньона, то сразу станет ясно, насколько диалектичнее этот великий реалист понял подобную ситуацию.

Изображение романтики не выходит у Меринга за пределы застывшей антитезы феодального и буржуазного. А там, где он пытается несколько конкретизировать проблемы, он не идет дальше описания внутренних антагонизмов, которые были вызваны борьбой против Наполеона с ее безнадежно запутанным клубком прогрессивных и реакционных тенденций. При этом Меринг забывает, что большая часть основных категорий романтики (романтическая ирония и т. д.) возникла еще до освободительных войн как идеологическое следствие общеевропейских сдвигов, вызванных термидорианским этапом французской революции. А во-вторых,- и это главное, - он совершенно забывает о романтике как общеевропейском духовном течении, не обращает никакого внимания на ее наиболее передовые формы, на английскую и французскую романтику.

Это приводит нас ко второму главному возражению, которое Энгельс сделал против меринговской "Легенды о Лессинге". Он требует, чтобы Меринг изобразил "местную историю Пруссии как часть общенемецкого убожества"[310]. И, развивая эту мысль, он дает очень ясное методологическое указание: "При изучении немецкой истории, которая ведь представляет собой одно сплошное убожество, я всегда находил, что лишь сравнение с соответствующими французскими эпохами дает в руки надлежащий масштаб, потому что там происходит как раз обратное тому, что у нас". И он набрасывает далее сжатый обзор этих необходимых для исторического понимания контрастов между немецкой историей и французской, метод, который всегда применялся Марксом с огромной энергией в его передовых статьях в "Новой рейнской газете". Эти критические соображения Энгельса прошли мимо Меринга совершенно бесследно. Несмотря на его универсальное знание всей европейской литературы, Меринг всегда рассматривает историю немецкой литературы с узкой, чисто немецкой, провинциальной точки зрения. И оттого, что он оставил без внимания критику Энгельса, его изображение немецкого убожества часто страдает схематичностью; оно вырождается в простую "социологию" быта в маленьких немецких государствах и городах, отнюдь не охватывая во всей широте тех проблем, которые, начиная с XVI века, составляли особенность капиталистического развития в Германии и которые неоднократно излагались с таким блеском Марксом и Энгельсом.

Этот провинциализм, находящийся в теснейшей связи со всей идеалистической эстетикой Меринга, привет к тому, что в его истории литературы оставлен без всякого внимания великий революционный реализм Англии и Франции. Несмотря на то, что Мерингу из его занятий Лессингом или Гёте было отлично известно, какое решающее влияние оказал этот реализм на духовное развитие Германии, говоря о западных реалистах, он нередко извращает всю историческую перспективу. В этом отношении чрезвычайно характерно следующее место из статьи Меринга о Золя: "Натурализм Руссо и Дидро, как и Бальзака и Золя, имеет, несомненно, общую тенденцию: это бегство искусства из состояния общественного вырождения, возвращение в спасительные "объятия природы"[311]. Нам кажется, что наши слова об "извращении перспективы" слишком слабы для обозначения взгляда, который не признает, что Шиллер бежал от действительности, а для Дидро и Бальзака считает это бегство доказанным.

Правда, Меринг делает различие между Руссо и Дидро, с одной стороны, и Бальзаком и Золя - с другой. "Те искали спасения от общественной гнили феодализма у природы, то есть у буржуазного общественного строя, тогда как эти ищут спасения от общественной гнили капитализма, не зная, где его найти. Поэтому те, несмотря на все, были оптимистами, эти же пессимистами". Характеристика Бальзака как "пессимиста" стоит примерно на том же уровне, что и представления буржуазных историков политической экономии (например, Жида и Риста), зачисляющих в пессимисты Рикардо.

На несравненно более высоком уровне стоит Меринг в своем изображении и критическом разборе натурадиетического движения в Германии. Здесь, где он принимал непосредственное участие в современной литературной борьбе, его инстинкт революционера проявлялся свободнее. К тому же его сравнение натуралистической "революции в литературе" с поэтическими отзвуками французской революции в Германии было относительно правильной ,и во всяком случае здоровой и трезвой реакцией против неумеренных поклонников немецкого натурализма. Кроме того, Меринг сам пережил появление в литературе международных предшественников немецкого натурализма - французских, скандинавских, русских, и это вынуждало его иногда к тому, чтобы измерять немецкие произведения масштабом соответствующих заграничных течений. К этому присоединяется еще, - отчасти как лично биографический мотив, - что Меринг в своей борьбе против коррупции печати ввязался в ожесточенную распрю с рядом буржуазных поклонников натурализма, бывших в то же время соучастниками и защитниками этой коррупции (Отто Брам и другие ученики Шерера). Во всяком случае, Меринг дает уже в своей брошюре "Капитал и печать" прекрасную и четко диференцированную критику немецкого натурализма. Разоблачив превозносившийся тогда роман Теодора Фонтана "Irrungen-Wirrungen" как неуклюжую апологетику капитализма и справедливо осмеяв Пауля Шпентера за его сравнение этого романа с "Коварством и любовью" Шиллера, он затем сопоставляет немецкий натурализм с более крупными реалистами - Золя, Ибсеном и Толстым. В самом немецком натурализме он различает два направления. Одно коренится "в демократической и социальной почве... стремится по-своему к честности и правде; оно хочет видеть вещи так, как они есть, но все же видит их однобоко, потому что не умеет почувствовать в сегодняшних бедствиях завтрашнюю надежду. Оно достаточно смело и правдиво, чтобы изображать преходящее так, как оно есть, но его судьба - ныне (в 1891 г.-Г. Л.) еще неизвестная - зависит от того, найдет ли оно в себе высшую смелость и высшую правдивость, чтобы изображать также и возникающее, то, что должно появиться и уже появляется каждый день... Наоборот, Другое направление целиком укоренено в капиталистической почве. От Линдау, Вихтера и К° оно отличается лишь по степени, но отнюдь не по своему характеру; оно есть лишь усиленное проявление капиталистического духа..."[312]

В соответствии с этой своей установкой Меринг выступает тонким защитником радикальных тенденций в первый период натурализма. Он справедливо заступается за "Ткачей" и "Бобровую шубу" Гауптмана против его формалистических критиков. И лишь тогда, когда внутренняя пустота и апология капитализма открыто берут верх во всем натуралистическом течении, в особенности же после перехода натурализма к возрождению романтики, Меринг обрушивается на эту новейшую литературу с ядовитым и метким сарказмом.

вернуться

[310]

Цитируется по предисловию к "Крестьянской войне", Elementarbücher", VIII, стр. 179.

вернуться

[311]

Mehring. Werke, II, стр. 306.

вернуться

[312]

"Kapital und Presse", стр. 131-132.