Изменить стиль страницы

На другой день Федор Степанович побывал у Анохина, а потом прямо от него заехал к Минаеву; потому-то и смотрел на него так изучающе-пристально, что уже знал все о нем, потому-то и не слез с рессорки и не протянул руку, что неприятен был ему этот худой, желчно-бледный и ссутулившийся старик.

Он ждал теперь Минаева в сельсоветской избе.

Как он ни был готов к разговору, который представлялся ему делом государственным и потому особенно важным, он волновался и снова и снова мысленно повторял и выстраивал в той последовательности вопросы, в какой он намеревался задавать их Минаеву. Он ходил по комнате, каждым шагом как бы придавливая половицы, и время от времени, когда оказывался у окна, поверх белых и шевелившихся от набегавшего сухого ветерка занавесок смотрел на улицу. В какую-то минуту, вдруг, как бы неожиданно для себя, он увидел подходившего к сельсоветской избе Минаева. Школьный истопник шагал неторопливо, сгорбясь, и казался маленьким в мешковато сидевшем на нем пиджаке. «Нарядился, — отступив от окна и усаживаясь за стол, мысленно проговорил Федор Степанович. — А как бодро недавно шагал на кладбище с лопатой!» Он разложил на столе несколько старых бумаг и принялся разглядывать их; бумаги не интересовали его, но ему нужно было показать уже громыхавшему в приемной Минаеву, что у него, председателя сельсовета, много дел, что он занят, но, несмотря на свою занятость, он готов отложить дела, потому что придает особое значение предстоящему разговору.

— А-а, пришел, — негромко сказал он, когда Минаев вошел в комнату. — Садись. — Он указал рукой на стоявшую у глухой стены скамью. Он сделал это машинально, потому что ему было все равно, где сядет Минаев, у глухой ли стены, или у окна, но когда школьный истопник, кряхтя и мостясь, наконец затих на скамье, взглянувший на него Федор Степанович с удовлетворением отметил про себя, что удачно посадил старика, что весь он теперь освещен оконным светом и что ни одно движение на его лице не останется незамеченным.

Довольный таким началом, чувствуя удовлетворение, но не выказывая его, а, напротив, стараясь выдержать задуманные им спокойствие и степенность, он отложил бумаги и вышел из-за стола.

— Так с чего же мы начнем разговор, — снова спросил он, усаживаясь напротив Минаева, спиной к свету, и про себя отмечая, как правильно и хорошо пока все получалось у него, — а, Семен Петрович?

— Твое дело, я слухаю.

— Начнем с родословной, — тем же, будто дружелюбным, но сдержанным тоном сказал он. — С вашего деда. — И на минуту остановился, как бы подыскивая слова. Он вдруг почувствовал, что ему неловко говорить о том прошлом, которое он знал только по рассказам, но в котором жил и которое хорошо знал сидевший перед ним старый человек; неловкость эта смутила Федора Степановича, он с досадой подумал, что как же он раньше, готовясь к встрече, не заметил и не учел этого; но исправлять что-либо было уже поздно, слова сказаны, и он, морщась и глядя уже не на Минаева, а поверх его плеча на круглый и черный, как глаз, сучок на желтой бревенчатой стене, продолжил: — Ваш дед был материщим кулаком и мироедом, так?

Лежавшие на коленях сцепленные кисти рук Федор Степанович так стиснул при этом последнем слове «так», что кончики пальцев начали наливаться кровью от напряжения.

— Так? — повторил он, переводя взгляд на Минаева, видя его беспокойство, но более беспокоясь и волнуясь сам от той решительности и прямоты, с какою он, не желая того, задал свой первый вопрос.

— Эть дело прошлое.

— Я спрашиваю: так или нет?

— Это ведь как посмотреть…

— Как ни смотри, как ни поворачивай, — перебил Федор Степанович с заметным раздражением, — а факт остается фактом. Считай, половина деревни батрачила на него, лучшие земли до сих пор называют «минаевским отшибом», и об этом каждый школьник в деревне знает. Дед был раскулачен по всем правилам, как мироед, и отрицать этого никто не может. Значит, мы установили первую ступень: мироед! Теперь пойдем дальше. Кем был ваш отец, Петр… Петр…

— Прокофич.

— Петр Прокофьевич?

«К чему бы это он так издалека, — думал между тем Минаев, напрягаясь и вглядываясь в сухое и скрытое тенью лицо Федора Степановича. — Хитрит, эть знает что? Да откуда ему знать, нет, откуда ему знать? Он ничего не знает», — думал он. И оттого, что так думал, он не испытывал теперь того страха, какой испытывал ночью, проснувшись и лежа на печи; но все переживания те и все мысли были так свежи в памяти, что он невольно ежился, глядя на Федора Степановича. Но вместе с тем он с ненавистью смотрел на него; ему вспомнилась картина, как он мысленно хоронил сегодня Федора Степановича, и теперь, всматриваясь в него, старался уловить на его лице признаки того, каким было бы оно, если бы Федор Степанович не сидел перед ним, а лежал в гробу, — желтизну, заостренность носа, впалость щек, — и ему казалось, что он улавливал это (затененное лицо Федора Степановича действительно выглядело более худым и заостренным, чем было на самом деле), и это вызывало в Минаеве торжество. «Что ты мне можешь сделать, ну что?» — как бы говорил он, оглядывая Федора Степановича своим единственным зрячим и прищуренным теперь глазом. Федор Степанович же, чувствуя на себе этот взгляд, по-своему истолковывал его. Он намеревался построить разговор так, чтобы Минаев, отвечая на вопросы, как бы сам перед собою создал и обнажил свою жизнь, увидел ее, смутился и застыдился, и Федор Степанович мог бы тихо и назидательно сказать ему: «Вот видишь, как ты жил, ты никому не сделал добра, так чего же ты ждешь от людей, от государства!», — но он чувствовал, что намерение это натолкнулось на злое упорство старика. «Что, не всякая правда сладка?» — думал он, в упор и выжидательно глядя на Минаева.

— Отец ваш, Петр Прокофьевич, тоже был кулаком, — неторопливо, отчетливо выговаривая каждое слово, снова начал Федор Степанович.

— Хозяином.

— Кулаком.

— Хозяином.

— Кулаком! — возвысил голос Федор Степанович, давая тем самым понять, что не может быть никаких возражений. — Но его не раскулачили, его записали в середняки. А почему была проявлена такая доброта? Вот мы подошли еще к одной главной ступени. Вы, наверное, помните, как в девятнадцатом году федоровский сход направил ходоков к Ленину.

— Допрос учиняете?

— Нет, это не допрос, а разговор. Здесь, Семен Петрович, советская власть, — добавил он, — и можно и нужно спрашивать всех и обо всем. Так вернемся к сути: Пронин ходил, дед ваш и вы.

— Ну, ходили.

— Были у Ленина?

— Нет.

— В Москве?

— Нет.

— Вот-вот-вот, значит, нет, — подхватил Федор Степанович. Он встал и, пройдя к столу, принялся записывать то, что только что сказал ему Минаев. — Тогда не записали, — при этом как бы для себя и ворчливо говорил он, — грамотешки-то у мужичков не было, и никакого тебе протокола… Так вот, значит, не были, — откладывая ручку и распрямляясь, снова начал он. — Какого же тогда черта распускаете язык! Какого черта ходите по деревне и болтаете, что вам взбредет в голову! — краснея и опять повышая голос, заговорил Федор Степанович. Он уже не мог и не хотел сдерживаться; главное, как ему казалось, было сделано; с запальчивостью, как он привык еще на комсомольской работе, он принялся высказывать Минаеву все, что думал о нем: — Кому говорили и когда говорили? Вы сами знаете, кому и когда, и я пригласил вас сюда не для очной ставки. Да и вам ли судить о колхозе и колхозных делах! Не по-ленински…. — Он усмехнулся. — Не по-минаевски, вот как вы должны говорить, не по-минаевски! И тогда всем станет ясно, о какой жизни вы толкуете. Вы были единоличником и вступили в колхоз, когда от вашего хозяйства почти ничего не осталось, а через год, ну, пусть через два вас уже присосало к школе, с лошаденкою, с коровенкою, со всем хозяйством: два воза дров школе, воз себе, два школе, воз себе, — перечислял Федор Степанович. Ему теперь не нужны были подтверждения Минаева, потому что он все более переводил разговор на то, что происходило уже на его памяти и о чем он хорошо знал. Он говорил о сене — четыре арбы, — которое Минаев в прошлом году накосил по оврагам и полянам на леспромхозовской земле и которое большим сметанным стогом почти до самой весны пролежало на минаевском дворе, а потом было продано им в Белодворье; и еще, и еще, и — дело не в том, что все это было в конце концов заработано Минаевым, а в том, как (это особенно подчеркивал Федор Степанович) заработано, и в то время, когда на колхозном сенокосе не хватало рук, Минаев подрядился в леспромхоз, потому что там — для себя. «Вот ваша жизнь, и вот суть всей вашей жизни», — после каждого приведенного примера повторял Федор Степанович.