Изменить стиль страницы

«Вот так, вот!» — говорил он, шевеля во тьме сухими узкими губами.

II

Утро для Минаева началось так же, как оно всегда начиналось для него. Пока Алевтина доила корову, он еще лежал на печи. Хотя он давно не спал, но в то же время как будто пробуждался ото сна; те звуки, какие слышал он теперь: звон оцинкованного ведра, когда Алевтина брала и вытирала его, стук открывшейся двери, когда она выходила, и дальний глухой, донесшийся со двора сквозь открытые двери скрип отворяемых ворот коровника — эти привычные звуки утра и жизни как бы входили в него и пробуждали в нем иные, тихие и спокойные мысли. Та неуловимая сила, что заставляет человека забывать горе, то движение, какое происходит в нем, поворачивая все существо его от зла к добру, происходило в Минаеве, когда он, выйдя на крыльцо и затем пройдя двор, стоял на огороде, возле грядок капусты, и, щурясь, смотрел, как над желтыми, выгоревшими холмами вставало утро. Ему было приятно после мрачных ночных раздумий, забывшись, видеть и чувствовать, как в первых ярких лучах, скользнувших по крышам и огородам, пробуждалась и оживала деревня желтыми кизячными дымками во дворах, запахами молока, навоза, петушиным криком и мычанием сгоняемых в стадо коров; он всегда знал (и знал это теперь особенно), что, кроме ненависти, зла и желания мести, кроме того страшного мира, который он создавал и носил в себе, существовал и жил этот мир, в котором все подчинялось своим законам добра и зла, труда и радости, забот и веселья; в минуту душевного расслабления он с завистью смотрел на этот мир. Ему недоставало той обыкновенной радости, для которой, собственно, рождается и живет человек, недоставало простоты и естественности отношений, чем счастливы и сильны люди, и потому эта минута, пока он смотрел, как всходило солнце, была дорога ему именно тем, что хоть как-то разгоняла его душевную горечь. Но когда он вернулся в избу и особенно когда Алевтина, собиравшая на стол, спросила, куда он пойдет сегодня, в сельсовет или в леспромхоз (каждое лето он нанимался косить по оврагам и лесным полянам сено для леспромхозовских лошадей, а заодно и для себя, а нынче, потому что стояла засуха и травы повыгорели, особенно важно было ему успеть подрядиться на эту работу), лицо его опять стало напряженным и мрачным.

— Надо идти в сельсовет, — недовольно морщась, сказал он. «Чего, эть, ему нужно, что за разговор? — подумал он, снова вспомнив вчерашнюю встречу с Федором Степановичем и вспомнив свои переживания и думы. — Знает ли что?»

— В леспромхоз-то когда же?

— Завтра.

— Не опоздал бы, смотри.

— Не опоздаю.

— А на ферму возят, — неожиданно, будто невзначай, сказала Алевтина, взглянув на склонившегося над едою мужа.

— Сено, что ль?

— Да.

— Прессованное?

— Да.

— Ну, возют, видел, ну что?

— Говорят…

— Что говорят? — перебил он, подняв над тарелкой бороду. — Куличиха, поди, язык чешет, — все тем же заметно раздраженным тоном продолжил он. — Так ты слухай ее поболе.

— Да что Куличиха, все говорят.

— Ну?

— Давать будут, уже и списки составляют: на кажну корову… Ты бы зашел в правление.

— Кто же будет те сено раздавать, держи карман шире! Эть бабий ум, сколь живешь, а ума ни на грош, — снова заговорил он, вставая из-за стола и стряхивая с бороды крошки. — Петров сын, Виталька, в Белодворье нынче собирался, а у нас масло сбитое лежит. Ты бы вот и сходила к парню да и обернулась с ним на машине туда и обратно: и дело сделано, и на душе спокойно. Ступай, ступай к парню, — докончил он, надевая пиджак и собираясь уходить. — Машина, эть, ждать не будет.

Солнце висело над крышами, и в воздухе уже не ощущалось утренней свежести, как час назад, в минуту восхода, когда Минаев стоял на огороде в белой нательной рубашке и поглаживал бороду; от всего — от тропинки, по которой он шагал и которая была изъедена трещинами, от засыхающей и желтеющей травы вдоль плетней, наконец, от самих плетней и изб, мимо которых он проходил, сутулясь и не глядя ни на что, — веяло застоявшейся сушью. Чувствуя эту сушь, Минаев вместе с тем как бы не замечал ее; он шел в сельсовет, и все мысли его были сосредоточены на предстоявшем разговоре с Федором Степановичем. «Выжил, однако, — думал он, снова и снова представляя себе тот зимний день похорон. — Будут и для тебя гвозди и крышка, — говорил он, вспоминая, как сегодня во тьме, на печи, мысленно хоронил Федора Степановича. — Ты сперва за руку поймай, эть, не тут-то было», — заканчивал он, усмехаясь лишь заметной в единственно зрячем и прищуренном теперь от света глазу усмешкой. Солнце било ему в спину, и он сквозь пиджак чувствовал его тепло. Когда проходил мимо хлебных амбаров, заметил, как в теневой стороне, прижимаясь к еще прохладным бревенчатым стенам, стояли отбившиеся от стада бычки. «Так, так, так», — про себя произнес он, на мгновение отрываясь от своих размышлений и обращая внимание на угнетавшую уже теперь, с утра, жару. За амбарами, недалеко, начиналось хлебное поле. Оно было хорошо видно Минаеву — низкая, редкая и прежде времени желтеющая пшеница. «Так, так, так», — переводя взгляд туда, за амбары, продолжил он, теперь еще сильнее щурясь и еще заметнее усмехаясь глазом. В засухе, охватившей Белодворский район, он видел не стихийное бедствие, а лишь знак, что не только он, но и сама природа, сама земля противились тому, как жили и как работали на ней теперь люди.

«Так, так, так, — повторил он, вкладывая в эти слова все свое злое и радостное чувство, — то ли еще будет…»

III

В девятнадцатом году федоровские мужики посылали ходоков к Ленину. Уходили трое: безлошадник Вениамин Пронин и крепкий, как тогда говорили, мужик Прокофий Минаев с внуком Семеном. Вернулись же только двое: Прокофий с внуком. До Москвы они не добрались и у Ленина не были, но на сходе, когда вся деревня собралась на площади перед церковью, Прокофий Минаев (после того, как он рассказал о смерти Пронина, заболевшего тифом в дороге, и показал справку, взятую в белебеевской больнице), слыша торопившие его окрики: «Ты был ли у Ленина? Ты вот о чем скажи!» — громко и твердо заявил:

«Да, был».

«Ну что он? Что говорил? Как жить?»

«А так жить: хлеб у мужика не трогать, хозяйства не рушить, не разорять, а землю нарезать тем, кто поднять ее может».

«Верна-а!»

«Свое гнет, факт».

«У кого быки, тому и землю!»

«Верна-а!»

«Не давать земли!»

«Дать!»

«Дать!»

«По-рровну!..»

До вечера шумели федоровцы на площади. Прокофия пригласили на собрание комбеда, но он и там стоял на своем: «Как сказал, так и было, для чего выдумлять мне. Могу я поднять сто десятин, вот и нарезай их мне, и весь сказ». Поверить в это было невозможно, потому что, как выразился тогда комбедовец Григорий Анохин: «Это опять мироеду честь!» — и решили опросить Прокофьева внука, Семена. Тот и выдал деда:

«Не были ни в Москве, ни у Ленина».

Так и сказал.

Снова шумели федоровцы, хотели судить Прокофия, но потом страсти поутихли, и жизнь в Федоровке пошла своим чередом. Во время раскулачивания, когда составляли список и когда Анохин предложил внести в него в первую очередь всех Минаевых, Прокофия и Петра (отца Семена), кто-то возразил: дескать, Семку-то с отцом не надо, парень против деда пошел, правду сказал, значит, наш, чего еще, — его и зачислили в середняки. С тех пор никто в деревне уже ни разу не вспоминал эту историю с ходоками.

Не вспомнил бы о ней и Федор Степанович Флеров — он знал кое-что об этом еще от отца, — если бы не два события, которые произошли с ним недавно и которые заставили его задуматься. Первым событием был разговор с правленческим конюхом Никитой Веригиным. Как-то за полночь, вернувшись из районного центра, Федор Степанович распрягал лошадь во дворе правления, перед конюшней. Никита Веригин, припадая на деревянную ногу и постукивая ею о сухую землю, ходил вокруг и помогал Флерову. Ночь была теплая, звездная; над соломенной крышей конюшни, почти касаясь ее своим огромным красным диском, проплывала луна. Возбужденный только что прошедшим в районе совещанием и возбужденный быстрою ездою, Федор Степанович не хотел спать и не торопился домой. Вместе с Никитой Веригиным, свернув по цигарке (то ли от фронтовой привычки, то ли просто от привязанности к кисету Веригин курил махорку), попыхивая ими, они сели на рессорку и разговорились.