Больше ни слова. Ни совета, как быть с дочерью. Ни слова любви, ни сентиментальных излияний, ни выражения какой-либо заботы обо всех нас. Что еще пишут перед смертью? Возможно, пытаются объяснить какие-то недоразумения. Ничего не было.
Я разговаривал с управляющим нового крематория. Тогда еще мало кого кремировали. Он был крайне любезен, но смотрел на меня с нескрываемым подозрением.
На похоронах, помню, появился Панта, брат Доминика.
Музыки я не слышал. Знал, что играют, но решительно не слышал, что играют. Казалось, я скорее догадывался, чем слышал, потому что не мог уловить ни одного звука, будто музыка доносилась из бесконечной дали: наверняка знаешь, что где-то играют, играют что-то знакомое, очень знакомое, да, это та серьезная музыка, которая от частого исполнения сделалась тусклой, банальной, отталкивающей, но что это такое, определить невозможно. Да и видел я мало что. Кто там был, не знаю. Народу собралось мало, это я заметил. У Ларисы не было друзей. Не было знакомых. В этом нет ничего удивительного. Но разве не могли прийти хотя бы соседи? «В Югославии сосед — это почти родственник», — размышлял я. Значит, Панта. Будто возле меня стоял сам Доминик. Это помню.
И Женя приехала. С сестрой Ларисы она встречаться не захотела. Увидеться с маленькой Анной тоже. На похороны не пришла. Да и что это за похороны в крематории! Так она и сказала: «Крематорий! Как это тебе могло прийти в голову!»
Он рассказал ей о письме Ларисы, о страхе, который преследовал ее всю жизнь и о котором она ни слова ему не говорила. Помнится, она боялась столкновений поездов. Когда они бесконечно долго ехали в Саратов, она часто высовывалась в окно и смотрела на стремительно бегущую вперед прямую линию рельсов. Однажды ей показалось, что она видит встречный поезд. Она отпрянула от окна и закричала:
— Поезд, встречный поезд!
Михал долго подтрунивал над ней — поезд стоял на станции, к которой они приближались и которую должны были миновать.
— Неужели ты в самом доле боишься столкновения поездов? — спросил ее Ян в коридоре, выбрав минутку, когда они остались вдвоем.
— Боюсь, — сказала она так смущенно, что у него заболело сердце.
Тогда он объяснил это тем, что она никогда еще не ездила так далеко, но сейчас Жене сказал:
— Знаешь, мне стало ясно, что и страх поездов, и холодная невозмутимость, замкнутость и недоверчивость по отношению ко всем нам вызваны, в сущности, предчувствием, что смерть настигнет ее случайно, где-нибудь в дороге, в какой-нибудь катастрофе, что кто-нибудь наспех ее похоронит, думая, что она мертва, а она придет в себя, шевельнется и ощутит на себе землю, просто землю или шесть еловых досок…
Женя схватила его за руку:
— Что ты говоришь? Ты бредишь!
Она приехала издалека, чтобы быть с ним в этот тяжелый час, а Ян сердился на официанта за то, что тот медленно подает, а когда тот подал, сердился, что все холодное и невкусное. Она думала: какое это все имеет значение, что есть, где сидеть, я приехала, чтобы побыть возле него, ничего больше мне не надо, только это, незачем вообще было идти ужинать, когда мы вовсе не голодны, ни он, ни я, или, может, он торопится к маленькой Анне и сестре Ларисы, может быть, думает, что должен быть с ними, зачем же тогда было идти со мной, я не просила, я приехала ради него, а не ради себя. Он заказал что-нибудь холодного, что угодно, сказал он официанту, только холодного, и не пива, он не выносит пива. Официант принес какое-то кислое вино, и Ян сердился, что вино плохое. Заглянул в меню и с возмущением показал ей, как все дорого, настоящее мошенничество.
— Знаешь, какая в Белграде еда, а напитки просто даром, вина не хуже французских.
— Знаю, что тебе надо идти домой, к ним, я думала, что тебе, может быть, будет приятнее, если с тобой будет кто-нибудь взрослый, способный тебя понять, как я, например, — сказала Женя.
Расстались они на углу у ресторана.
16
Я принял православие, чтобы легче было получить югославское гражданство, и перевел в православную веру Анну. В Топчидерской церкви окрестил ее именем Даница. Австро-Венгрия, царская Россия, Советский Союз, Чехословацкая республика, Югославия. Все эти паспорта у меня были, и все меня устраивали до поры до времени. Где моя родина? Если ответ на этот вопрос имеет какое-нибудь значение, скажу: там, где будет погребен мой прах.
Думаю, что я многое постиг в жизни. Много видел, слышал, работал, о смерти размышлял редко. Два молчаливых существа, с которыми я тесно соприкасался, Доминик и Лариса обладали одной общей чертой. Они словно знали, что каждый из живущих говорит на своем собственном языке. Не можешь договориться с людьми даже из одного с тобой края или выучившись всем иностранным языкам в университете! Доминик проникся равнодушием ко всему и вся и слушал только себя. Лариса спряталась в свой хрупкий улиточный домик, твердо убежденная, что никаких приятных неожиданностей все равно не дождешься.
Атмосфера в консерватории поначалу была холодной, пожалуй, даже более чем холодной. Русские эмигрантки, преподававшие фортепьяно и пение, видели во мне коммуниста. Теоретики держались настороженно, оценивая мой опыт и знания. Амбициозное руководство сформировало мне класс из лучших учеников, набранных из разных классов, что, естественно, обидело старых преподавателей. Не прошло много времени, как я оказался и перед судом. Крикливая и искусная в интриганстве преподавательница пения П. обвинила меня в том, что я присвоил деньги, присылаемые школе Грамбергом, директором пивоваренного завода, ежегодно; эта сумма составляла годовую стипендию для одного ученика. Консерватория сама назначала кандидата. П. утверждала, что деньги Грамберг послал ей, для ее ученика, а я якобы взял деньги, утаив их от администрации. Я потребовал, чтобы дело было вынесено на суд, ибо видел, как стремительно распространяется эта опасная клевета. Председателем педагогического совета консерватории был профессиональный адвокат, который чувствовал себя не менее оскорбленным, чем я. К конверту с деньгами, как выяснилось на суде, я не имел никакого отношения; я лишь на заседании преподавателей выразил пожелание, чтобы стипендия назначалась более объективно, не по симпатиям, а по таланту, что весьма разозлило П., намеревавшуюся забрать стипендию в свой класс. Судья спросил, какое возмещение я требую за нанесенное мне оскорбление, я сказал, что мне достаточно будет извинения тех людей, которые публично распространяли клевету. Вот так быстро закончился этот конфликт, и возникшая было неприязнь в корне пресечена. Постепенно русские стали относиться ко мне менее настороженно, больше интересовались моей работой, и в конце концов первым домом в Белграде, куда я был приглашен в гости, оказался русский дом.
В ту же осень я побывал и на первой сербской славе[5]. Наступил день святого Николы. Классы были полупустые. Это меня рассердило. Я попросил школьного сторожа затопить печь, ибо мне, мол, надо работать. Он так хмуро на меня взглянул, что я спросил, что происходит. У него сегодня слава, ответил он коротко. Тут я все понял. И попросил его пригласить меня — я никогда в жизни еще не был на славе. Он растаял от удовольствия. Вот так первый раз в жизни я попробовал сербскую кутью из пшеницы, варенье, соленые и сладкие пирожные, все в какой-то странной, с моей точки зрения лишенной всякой логики последовательности. Люди приходили, их потчевали, поили кофе, и они уходили, лишь некоторые задерживались подольше, а меня так вообще не хотели отпускать, и я должен был среди немногих самых близких друзей и родных остаться на ужин. С того дня сторож сделался моим самым закадычным другом, я с особым удовольствием встречался с ним по утрам на школьной лестнице. Сербы вообще с самого начала меня поддерживали.
5
Слава — семейный праздник у сербов, день святого патрона.