В пути машина Кедрова то и дело обгоняла всадников и пешеходов.
Лошади с трудом выдирали ноги из резиновой черной жижи, шли размеренно, монотонно. Иногда всадники, нагибаясь под низкими ветками, прижимались ближе к деревьям, выбирая места посуше, и оглядывались на машину, как будто хотели сказать: «Вишь ты, куда нас занесло! Уже Польша, декабрь, а все дождь, дождь… И все грязь, чернозем, все война».
Кедров приказал остановить своего «козла» и вылез из него в самую черную жижу, чтобы посмотреть на идущих и едущих мимо солдат. Он хотел вглядеться в их озябшие, мокрые лица.
— Издалека идешь, брат? — окликнул Алексей Николаевич одного обросшего бородою бойца, шагавшего по дороге с привычностью старого пехотинца.
— Кто откель… Издалека! — ответил боец, — Мы все псковские. А разгружались в Бялой Подляске. А есть с Беловежи. Ну и топаем… как Христос по морю: ног не замочивши, — засмеялся обросший солдат и показал на подвернутые и заткнутые за пояс мокрые полы шинели и на сапоги, из которых изнутри, через край голенища, выхлестывала при каждом шаге коричневая вода. Солдат один изо всех в колонне был в таких справных кирзовых сапогах — видать, старослужащий. Остальные шагали в ботинках с обмотками.
Кедров крепко пожал руку солдату:
— Желаю большой удачи!..
Он долго стоял так, по колено в грязи, опершись о машину, и, рассматривая и провожая глазами идущих, думал, не засмеются ли шофер и автоматчики из охраны, если он сейчас выйдет на середину дороги, так, чтобы все его видели, и поклонится низко-низко, русским поклоном, всем этим обветренным, краснолицым, вымокшим людям, идущим вперед, туда, где что-то кругло грохочет, врезаясь железом в железо, и тотчас дробится, раскалываясь, так же кругло, развалисто.
Он сел на место рядом с шофером и закурил. И руки его дрожали: почему-то он не осмелился им поклониться.
В Новый год мне всегда везет: обязательно я хвораю и дрожу под овчинным полушубком на нарах. Или где-нибудь застряну с машиной в дороге, в заносах: какой-нибудь промежуточный валик полетел. Или хуже того: принимаю дежурство по части.
Сегодня в штабе дивизии все начищаются, наглаживаются, драют пуговицы, собираясь в столовую на ужин и танцы, а я должна с карначем сменять караулы, проверять посты, обходить и оглядывать всю территорию штаба, следя за порядком. Вообще, в такой день, как сказал мой начальник, «лучше перебдеть, чем недобдеть». Но я, честно говоря, не знаю, что лучше.
Для бойцов у нас фильм «Иван Грозный», в нем чертова уйма частей, на весь вечер. Пока доберешься до слова «конец», в офицерской столовой тоже все кончится: и ужин и танцы. Поэтому Новый год для меня, к сожалению, не праздник.
Я еще раз оглядываю полоску красной материи на рукаве. Проверяю все, что положено дежурному иметь при себе: оружие, противогаз. Надвигаю на брови шапку и выхожу во двор фольварка, где всю осень не высыхают глубокие лужи и где от конюшен пахнет навозом, от мельницы — мукой и сырым, проросшим по щелям зерном и спиртом-сырцом от гожельни[10].
— Так я вас приветствую, пани поручник! — вытягивается на ходу лысый, в пенсне майор, у которого я только что приняла дежурство. Он счастлив, что дежурство сдал, и даже немножко циничен в своей откровенности, — подразнивает меня. — Сейчас тяпну, — говорит он мне и подмигивает. — А тогда уже спать! Так я вас приветствую! — И по-польски прикладывает к козырьку два пальца и щелкает каблуками.
Я иду к темным конюшням, проверяю, хорошо ли завешены окна, не будет ли пробиваться наружу свет. Здесь уже расставлены рядами скамейки, и народ загодя набежал, захватывая местечки, откуда видней. Киномеханик перематывает ленту. Все шутят, переговариваются, смеются. Для всех праздник. Одна я стою и молчу, хотя мне хотелось бы объявить совсем как в анекдоте: «Кина не бендзи!» Представляю, какой бы это был эффект!
Но кино, увы, будет.
Дымным столбом уже валятся на экран сам царь и его приближенные, там плетутся интриги и лишаются живота своего длиннобородые непокорные бояре, хитрым оком глядит Малюта Скуратов, потупляют томные взоры красавицы в узорчатых платах.
Позади меня вкрадчивый голос:
— Пани поручник!
Я оборачиваюсь.
Все тот же лысый майор в пенсне.
— Вас просят в офицерское собрание.
— Скажи: я на дежурстве.
— Приказано. Велено. Не могу-с.
— Ну, пошли их… знаешь куда?
— Никак нет. Это сам генерал. Они ждут-с.
— Пока кино не кончится, не могу.
— Хорошо. Так и будет доложено.
Я уже не смотрю на экран.
Я стою позади всех, заложив руки за спину, с дурацким противогазом на боку, и думаю: «Чего это вздумалось Бордятову меня приглашать? Он же знает, что я на дежурстве!»
Лысый майор опять шепчет сбоку:
— Зовут-с. Приглашают, хотя бы на минутку.
— Не пойду!
Во-первых, конечно, я на дежурстве. Во-вторых, я кровно обижена и теперь — никуда. Нашли кого заставить дежурить по части под Новый год!
— Как же так-с? Генерал. Его приказание!
— Пусть подмену найдут. А так я не брошу людей. Ты же знаешь устав.
Он уходит.
Через десять минут приходит какой-то молоденький лейтенантик, курносый, с вихром из-под шапки, и, вытянувшись, докладывает:
— Лейтенант Авдошкин явился сменить вас с дежурства!
Безобразие! Непорядок. Весь торжественный церемониал приема и сдачи дежурства, конечно, нарушен. Но ведь Новый год, он один раз в году…
Я оправдываю себя, утешаю. Мне хотелось бы перед этим зеленым Авдошкиным себя оправдать.
Говорю ему:
— Гляди в оба. Никому не курить: огнеопасно. Никаких посторонних! И вообще, друг, посматривай повнимательней. На войне, как на войне! — Отдаю ему противогаз. Повязываю на рукаве красную тряпочку. И по-польски два пальца ко лбу: — Будь здоров! — И подмигиваю. Точно так же, как лысый майор подмигивал мне.
И бегом туда, где веселье и праздник.
С порога, запыхавшись, вижу: за столом уже дым коромыслом. Генерал сидит, отвернувшись от двери, с ним рядом — Кедров. Они оживленно разговаривают о чем-то.
Я гляжу на Кедрова. Он вскинул голову, увидел меня — и бледнеет, бледнеет, не сводя с меня глаз. Вот он уже белый как мел. И потупился. А Бордятов не замечает меня.
Подойти, доложить сейчас генералу, что я прибыла по его приказанию, не могу. Мои ноги не сдвинутся с места.
Я сажусь на свободную табуретку рядом с Семеном Курсановым. Говорю ему:
— Добрый вечер, Семен! Можно сесть рядом с тобой?
— Садись! Ты где была?
— На дежурстве.
— Ну как?
— Все в порядке. Сдала и пришла.
— И правильно сделала. На, пей. Тут еще есть «Салхино».
Семен нынче добрый. На днях он назначен командиром разведроты.
Лысый снова подходит ко мне.
— Вас просят туда! — Он показывает в сторону Бордятов а и Кедрова.
— Спасибо. Мне и здесь хорошо.
Но там, на столе, перед Алексеем Николаевичем, я вижу огромные красные яблоки. Я на них гляжу завороженно, там целое блюдо. Видимо, и на нашей стороне они тоже были. Но здесь блюдо пустое, а там никто до них не дотронулся. Я гляжу на них, как на райское чудо. Такими яблоками, наверное, Ева соблазняла Адама. Кедров смотрит на меня, чуть приметно улыбается. Он уже успокоился, взял себя в руки.
Я обращаюсь к Семену:
— Какой же ты разведчик, если на глазах у генерала не можешь мне яблоко украсть?
— Да как же ты его украдешь?
— Очень просто. Если ты, конечно, хороший разведчик.
Кедров, наверное, замечает мой взгляд. Он смеется, берет с блюда самое яркое, крупное яблоко и кладет перед собой, наморщив широкие, добрые губы, глядит на меня заговорщически.
Бордятов что-то увлеченно ему доказывает.
Но, я вижу, Кедров уже не слушает ничего. Он встает, массивный, широкоплечий, отодвигает свой стул и идет через всю шумную, дымную комнату прямо ко мне. Говорит, наклоняясь большелобой стриженой головой:
10
Гожельня — спиртозавод (польск.).