Изменить стиль страницы

Из толпы кто-то крикнул власовцу что-то грубое, и все засмеялись. Кто-то свистнул в три пальца. А я подумала: «Значит, я хуже, слабее этих людей, сейчас засмеявшихся». Потому что мое горло свело судорогой…

А потом я видела ров, где лежали наши расстрелянные мужчины и женщины, вместе с детьми, убитые выстрелами в затылок, все голые, в глине, ничком.

За пережитое не дают ордена. А может быть, их надо давать и за это? Чем обыденней будни, чем медлительней дни обороны, тем глубже, темней рубцы на душе. Бой как ветер, он сметает все грязное, наносное. А будни, будни… Вот что самое страшное. Но за них — не дают!

Кто-то толкнул меня в спину:

— Ты что, оглохла? Тебя!

Я шагнула из строя.

Я иду через поле, не глядя, куда-то на блеск и грохот оркестра и золото генеральских погон. Я, наверное, не понимаю, что мне говорят, и не слышу себя, что я отвечаю. Я думаю о Марьяне, о Женьке, о первой награде, которую нам вручал сам Калинин. Он приехал на фронт такой старый, весь белый, с бородкою клином, и все время шутил, очень молодо, по-мальчишески поблескивая глазами. А после вручения наград был банкет: в чисто прибранной деревенской конюшне. На длинных, сбитых из досок столах, накрытых армейскими простынями, стояли вино и нарезанные ломтями сыры и колбасы, фрукты в вазах, а мы с четырех утра ничего не ели и глядели на эти столы, застыв от смущения.

В тот вечер мы были хмельными от маленькой рюмочки. Мы чокались с Михаилом Ивановичем, с генералами из штаба фронта, с армейским начальством. А потом я не помню, куда я ходила и что говорила. Почему-то ночью я опять очутилась на курсантском плацу, где нам вручали награды, и сидела на смятых, завядших березовых ветках, срубленных для маскировки трибуны. А с трибуны, еще украшенной флагами, кто-то громко кричал, по-моему Женька:

— Да здравствует Внешторг!

И опять:

— Выпьем за Внешторг!

Внешторг — наши московские шефы. Они нам на выпуск подарили прекрасное снаряжение: пошитые на заказ гимнастерки и юбки, сапоги по размеру. За них стоило выпить. Но я в этот вечер была пьяна без вина: одною наградой.

Сейчас со мной рядом нет ни Марьяны, ни Женьки. Самолеты низко ходят над лесом, волоча за собой грохочущий гром. Январское солнце слепит глаза. Дует северный ветер. Ледок, уже словно сквозное, шлифованное стекло, звенит под ногами. К вечеру закипят на взгорках снежные круговерти, понесется по колеям извилистая поземка. И машины пойдут по наледи, по гололеду, надрывно гудя, оскользаясь, подвывая моторами в лад январской метели, — на запад.

5

В Радоме, на развилке дорог, я не встретила привычного указателя: «Хозяйство генерала Бордятова» — и долго стояла, не зная, куда мне идти: ехать ли прямо на Лодзь, куда мчатся по шоссе бесчисленные машины, или же свернуть на проселок и топать пешком, пока не наткнешься на своих; дивизия наша всю войну в стороне от больших городов, от торных дорог, «болотная, непромокаемая». Уж, наверное, на Варшаву ее не двинут.

И черт меня дернул задержаться с грузами в Люблине!

На перекрестке январский ветер сшибает с ног. Тучи низко ползут. Иногда прорывается солнце. И тогда и деревья, и крыши, и мостовые начинают сверкать миллионами мелких алмазных брызг. Поневоле от их слепящего блеска чуть прижмуриваешь глаза.

Город весь в двухцветных, красно-белых полотнищах флагов: они свисают из окон, с конических крыш, с чердаков, с фонарей, полосатые, гулко хлопающие на ветру. В лучах яркого солнца, в голубизне неба флаги взлетают, как огромные красно-белые птицы.

А где-то за городом еще гулко бьет артиллерия.

С подъехавшей к перекрестку машины, идущей на Лодзь, на обочину спрыгивает молодой капитан с полевой сумкой в руках.

— Вы случайно не знаете, где хозяйство Бордятова?

Я растерянно пожимаю плечами:

— Сама вот ищу…

— Ну, значит, попутчица! Будем вместе искать, — говорит он. И сразу берет «командование» на себя: — Сейчас сперва нужно чаю попить, обогреться. Потом — к коменданту. Узнать маршрут. А потом уже топать дальше.

После чая и короткого отдыха я уже знаю, что спутника моего зовут Михаил Федорович Антонов, что работает он в штабе корпуса и что нет такой трудности, из которой нельзя найти выхода. После чая Михаил Федорович сходил к коменданту и узнал направление, куда нам теперь нужно двигаться. Он раздобыл себе табачку, закурил, отдыхая; потом протер пистолет, проверил патроны, сказав при этом: «Голый разбою не боится». И подмигнул мне смешливо. И я ответно улыбнулась: что-то было легкое, свойское в этом шумном, подвижном и ласковом человеке. Наверное, легкой будет с ним и дорога.

Солнце уже склонялось к закату, когда мы быстрым шагом прошли через Радом и вышли в открытое поле: январский день короток, и я пожалела, что заходила пить чай и греться. Сейчас бы уже прошла половину пути.

Впереди, за широким заснеженным лугом, темнела зеленая лента хвойного леса. За его туманной темной грядой глухо били орудия. Где-то близко постреливали немецкие пулеметы.

Михаил Федорович посмотрел на меня, на поле, на лес и заметил:

— Может быть, вернемся назад? Посмотрите, как быстро смеркается. Путь опасный…

Я только покачала головой и ускорила шаг.

Мы шли по широкому лугу, чуть понижающемуся в сторону леса. Он весь был исчерчен тонкими следами лыж и толстыми, ребристыми — грузовиков. Кое-где чернели воронки от снарядов. Пустынная пелена снегов дышала пронизывающим холодом.

Вдруг у самого леса показалась фигурка лыжника с автоматом. Человек быстро шел нам навстречу и что-то кричал. Ветер относил его слова в открытое поле.

Капитан сразу заволновался:

— Кто такой? Чего ему надо?

— Поживем — увидим…

— Может, немец?

— Все может быть…

Мы оба с тревогою всматривались в приближающегося человека. Он шел на лыжах легко, высокий, в отороченной мехом куртке, с ярким клетчатым шарфом на шее. За спиною болтался немецкий автомат. Напряженное зрение сразу отметило: на рукаве человека красно-белая повязка. Значит, не немец. Поляк.

Задыхаясь от быстрого бега, лыжник шел и кричал:

— Эй, куда-а вы?

Мы остановились.

Он подъехал вплотную, встал длинными лыжами поперек нашей дороги, закрывая ее. Строго сказал:

— Я кричу: куда вы? А вы молчите. Почему не отвечаете? — Человек хорошо говорил по-русски.

— Я догоняю дивизию. Товарищ мой тоже туда же, — ответила я, слегка, защищаясь от взгляда пронзительных, ястребиных глаз лыжника.

— Почему так поздно? Здесь опасно.

— А вы кто такой, что указываете? — спросила я, в свою очередь, замечая, что капитан наклонился, поправляя сапог. В наш разговор он почему-то не вступал.

Лыжник весело улыбнулся.

— Кто я-то? — спросил парень, и я поняла, что перед нами никакой не поляк. — Я-то вятский. Бежал из Германии. Из плена. Здесь остался в партизанском отряде. Сейчас держим охрану Радома. В лесу, куда вы идете, полно фрицев… Окруженные! Мы их вылавливаем потихоньку. — И он снова сказал, обращаясь опять к капитану: — Смотрите, лучше вернитесь!

Антонов недовольно заметил мне:

— Я вам говорил… Лучше в Радоме переночевать, а утром идти!

Партизан, опираясь на лыжные палки, внимательно его слушал. Сказал мне:

— Слышишь, что говорит? Вернись, девушка… А? Пока не поздно!

На Смоленщине, в Белоруссии я, быть может, прислушалась бы к их совету. Но сейчас все мое существо восстало против здравого смысла двух здоровых мужчин. Мне по лесу-то нужно пройти всего три километра. А за лесом сразу деревня, в ней наш штаб. И если я не приду этим вечером, они рано утром опять уедут еще дальше на запад. И я снова должна буду их догонять. А у меня давно уже нет ни продуктов, ни денег. Всю дорогу я на «бабушкином аттестате»: кто покормит, а кто и нет. И потом я устала от одиночества, от холода и от пешей дороги, без попутных машин.

Я сказала вятичу:

— Хорошо. Спасибо, что предупредили. Теперь буду знать, что меня ожидает. — Потом обернулась к Антонову: — Я решила идти, товарищ капитан. До свиданья! До встречи.