Очень многие из этих хороших людей давно уже тлеют по братским могилам на Смоленщине, в Белоруссии, в Польше, на Одере, в чинном порядке военных кладбищ Венгрии, Румынии, Чехословакии, Югославии, Франции… Подмосковье — сплошная братская могила моих добрых друзей.
Я вспоминаю их — веселых и молодых. С суконными звездами на рукавах, с кубарями и шпалами в петлицах, а позже — с погонами, с орденами. С трофейными шашками, чьи рукояти обвиты золотыми дубовыми листьями, — чем не игрушка? Я помню песни, какие они пели по вечерам, в часы отдыха, их улыбки, их шутки.
Да, мертвые остаются молодыми, это так. Но они остаются и верящими, убежденными до сих пор в том, в чем мы давно уже разуверились, разубедились. И в этой упорной их вере, в их цельности и убежденности есть какая-то скрытая сила. Может быть, сама сущность победы. Я так думаю: мы в войну победили только благодаря им, этим людям. Поэтому они и мертвые меня судят как честные, беспристрастные судьи: меня и мои поступки. Поэтому я и сейчас еще примеряюсь к ним, к мертвым, как к самым живым.
Когда в дивизионном клубе кончилось совещание и все потянулись к выходу вслед за начальником политотдела Егоровым, маленьким, сморщенным, похожим на старую умную обезьяну, кто-то в толпе тронул меня за рукав.
— Вы комсорг медсанбата? — спросил меня человек в шинели со шпалой в петлице. Загорелое, чуть скуластое его лицо было умным и твердым, лишь в глазах еще прыгал смех после шутки Егорова.
— Да, я.
— Как там у вас Петряков поживает?
— Тощ, как хвощ, хромает на одну ножку, а живет понемножку, — ответила я и удивленно пожала плечами. Откуда я знаю, как он поживает?.. В самом деле, разве станет командир батальона делиться со мной своими заботами?.. — Представления не имею, как он поживает.
— Привет от меня ему передайте.
— От кого это — от меня? Я-то знать вас не знаю.
Разговаривала я с человеком обычным своим неприязненным тоном, каким говорила и в школе со сверстниками, и здесь в армии со всеми, включая начальство, без различия чина и званий. Мне казалось, что тон этот наиболее подходящий, когда вокруг тебя много мужчин, а ты одна женщина и им всем подчиненная.
Я не сделала исключения и для незнакомца.
— Скажите: от Дмитрия Ивановича Шубарова, — старший политрук говорил со мной терпеливо, как с маленькой, — Впрочем, я сейчас ему напишу, а вы передайте.
Я качнула с сожалением головой.
— Голубиная почта? Увы, не летаю.
Все стоящие вокруг нас засмеялись. Я, конечно, заметила, что наш разговор с Дмитрием Ивановичем привлек уже множество любопытных, окруживших кольцом меня и Шубарова, и на этом обостренном внимании многих людей я плыла уже как на легкой скользкой волне, отвечая все более зло и дерзко.
— Ничего с вами не случится, отнесете, — усмехнулся Шубаров. Он вырвал из блокнота листок, что-то быстро написал и сложил треугольником, — Как вас зовут?
Я вспыхнула оскорбленно. Неужели он будет потом проверять, отдала или нет? Что за глупый допрос!
— А вам зачем это знать?
— Просто так. Интересно.
— Ну, если просто так, то Алька.
— Гм… Странное имя! — Шубаров взглянул на меня удивленно. — Так куклу можно назвать. Собаку. Ну, лошадь… А полностью имя как?
Я сделала уничтожающий жест: что поделаешь с чудаком, пристал, как банный лист…
— Александра!
— Ну вот это уже другое дело! А то — Алька! Ну, что ж, будем знакомы… А по батюшке?
— А у меня, слава богу, нет батюшки.
— Как так — нет?
— А так. Нет и не было никогда! — Я шагнула размашисто. — Не понимаете, что ли? Непорочное зачатие… Как у девы Марии.
Стоящие вокруг нас грохнули смехом. Я сама засмеялась. Один Шубаров не улыбнулся. Он смотрел на меня исподлобья, удивительно строгим взглядом. Смял в зубах погасшую папиросу — от этого на его лицо легла резкая складка; сказал, хмуря брови:
— Нет, это вы, наверное, сами не понимаете, что говорите. — И направился к выходу.
Шел он прямо и властно, так, что люди перед ним расступались, а тех, кто не сразу его заметил, он легонько отодвигал твердой, сильной рукой. И ни разу не оглянулся. А я молча стояла и растерянно смотрела ему вслед. Мне хотелось крикнуть ему что-нибудь обидное, злое, но я так ничего и не успела придумать: он ушел слишком быстро.
Хмуря брови, я сердито расстегнула планшет, положила в него злополучное письмо для комбата и щелкнула кнопкой.
Кто-то кинулся подать мне с вешалки шинель, кто-то предупредительно спросил:
— Вы домой? Можно вас проводить?
Но я с насмешкою обернулась:
— Собак, что ли, помогать отгонять? Так я их не боюсь. Они меня знают!
На улице после света было так темно, что казалось, я прямо с крыльца шагнула в огромное смоляное озеро. Черная густая смола прилипала к сапогам, засасывала ноги, влажно дышала в лицо, облепляя мельчайшими брызгами кожу. Ни мостовой, ни тротуара — ничего не видать.
Я шагнула и сразу попала в какую-то ямину, полную той же самой отвратительной смолы, что падала сверху. С трудом выбравшись из нее, я прошла два шага и тотчас же налетела на черный, влажный и словно бы тоже измазанный столб: ну, порядок! Теперь-то уж я знаю отсюда дорогу.
От столба даже в самое смутное затемнение, в самую черную непогоду легко отыскать дорогу домой. Надо только повернуть направо и идти по булыжнику мостовой, пока не запахнет яблоками и навозом. Это будет базар. А за базаром все просто; церковный забор с грудой бревен возле него, большая, широкая площадь, почта и, наконец, родной дом — медсанбат.
Я бодро шла во мраке по еле заметным и ведомым только мне ориентирам, пока возле церковного забора кто-то не преградил мне путь в темноте.
— Кто здесь? — спросила я. — Что вам нужно?
Человек сделал шаг вперед.
— Это ты, Шура? — спросил он. — Я хочу вот что сказать…
Это был снова Шубаров.
Я сразу узнала его по голосу, по тому, что он назвал меня необычно: Шурой. Так меня никто никогда не называл ни дома, ни в школе.
— Извини меня, — сказал быстро Шубаров и взволнованно замолчал. Я услышала его тяжелое, как после долгого бега, дыхание. — Я ведь только сейчас сообразил, как я перед тобой виноват. Прости дурака!
Закусив губу, я молчала. Не в первый раз меня обижали. Но впервые взрослый человек извинялся передо мной, и я не знала, что нужно делать, как ответить ему.
— Что ж ты молчишь? — спросил он меня тихо. — Не хотел я обидеть… Я ведь не знал!..
— Ах что вы, что вы! — Я пришла в себя от некоторого замешательства. — Какие мелочи… между друзьями.
Он не принял насмешки.
— Я еще раз прошу: извини.
Вдоль церковной ограды лежат темными грудами неошкуренные толстые бревна: райисполком еще до войны начинал в церковных подвалах какое-то строительство — не то хотел открыть мастерские, не то склад, но так незаконченным все это и бросил. Мы стояли как раз возле такого большого бревна. Шубаров тронул меня за рукав.
— Садись! — приказал он мне и сел сам.
Я покорно села с ним рядом: он умел себе подчинять.
Шубаров, волнуясь, закурил. Взглянул на часы. Фосфоресцирующие стрелки на циферблате показывали ровно одиннадцать. Я давно уже опоздала к вечерней поверке, к отбою. Ну что ж. Отвечать — так теперь уж сразу за все.
— Ну, рассказывай, — сказал Дмитрий Иванович.
Он сидел, полный такого сочувственного внимания и с такой готовностью ждал рассказа, что я растерялась. Никто никогда меня не расспрашивал, а у меня на душе давно уже так накипело…
— Что рассказывать-то? — спросила я смущенно, теперь опасаясь, что могу невзначай сказать ему грубость. — О чем?
— Все. О себе! — приказал он. Огонек его папиросы стал краснеть, потом округлился и надолго померк.
— Наверное, вам и так уже ясно…
В самом деле, о чем я могла ему рассказать? Что наш низкий бревенчатый дом крашен в зеленую краску. И ворота уже покосились от старости. И калитка качается и скрипит на ржавых петлях. Что три старых вяза, заслоняя ветхую крышу от непогоды, заглядывают в окно и бросают на стол, на узкую железную кровать и на старое зеркало зеленые пятна теней. Здесь мы и живем с матерью и сестренкой, у бабки. Живем бедно, впроголодь — из милости.