Изменить стиль страницы

— Вот, собственно говоря, за эти-то за пластиночки я и пострадал, — печально улыбаясь, произнес Козулин. — Тут уже мне все припомнили: и почему на казенной машине жена в магазины ездила, и на каком основании кабинет себе под красное дерево отделал…

Будто бы сами не знают почему. Какой же я хозяйственник, если, узнав, что к концу года деньги по смете не израсходованы, не постараюсь их на что-нибудь истратить?

Тут уже не важно, на что именно израсходовать, главное — чтобы на счете не висели, а то в следующем году наверняка смету резанут.

К тому же эти деньги я разве себе в карман клал? Не было этого! А только комиссию, которая мое дело разбирала, так переубедить и не удалось. Уперлись — и ни в какую. Особенно на юбилей нажимали.

«Вы, — спрашивают, — почему же одиннадцать месяцев отмечали? Уж если вас юбилейный зуд одолел, подождали бы еще месяц».

Ну что им ответить? «Тут, говорю, следует учесть профиль нашего учреждения. Это вам не завод и не фабрика. Сегодня профиль есть, а завтра его возьмут да и ликвидируют. Так что на очень длительный срок пребывания директору комбината рассчитывать не приходится».

В ответ на эти слова председатель комиссии посмотрел на меня малообещающим взглядом.

«Все ясно, Козулин. Решение вы узнаете на бюро райкома. А если хотите знать наше мнение, то оно вот какое: таких, как вы, на руководящей работе и минуты держать нельзя. Потеряли вы, Козулин, свой моральный облик окончательно. И, видимо, очень давно потеряли, если смогли допустить, чтобы у ваших подчиненных вымогали деньги и делали вам подарки».

Ну а на бюро райкома мне то же самое сказали. Слово в слово. И к тому же дополнение очень неприятное сделали. Мало того, что с поста директора комбината сняли, так еще запретили в дальнейшем занимать ответственные посты и предложили в двухнедельный срок вернуть деньги, собранные на банкет и подарки.

Я, знаете ли, как эти слова услышал, так чуть с ног не повалился.

«Нет уж, — сказал я, — как хотите, а подарки мне дороги как память, и расставаться с ними мне трудно. Я не просил делать мне подарки… Это же инициатива не моя… А глушить инициативу подчиненных я, если хотите знать, с детства не приучен».

Думаете, они посочувствовали? Ничуть!

Константин Лукич хотел еще что-то сказать, но от волнения вдруг закашлялся и, накапав себе какого-то лекарства, запил его крепким чаем.

Мы поняли, что пора уходить и оставить хозяина наедине с его невеселыми мыслями.

ПОЦЕЛУЙ СРЕДИ БЕЛА ДНЯ

Возлюби ближнего! img_20.jpeg

Не начать ли этот рассказ какой-нибудь красивой, лирической фразой? Ну хотя бы такой: «Над городом медленно опустился вечер».

Но что прикажете делать, если вечер взял да не опустился? И совсем не потому, что заторкался со всякими делами и забыл завести будильник.

Нет, причина тут очень даже уважительная и с нарушением трудовой дисциплины никак не связана.

Все дело в том, что место действия нашего рассказа — город Ленинград, а время действия — тот самый незабываемый летний месяц, когда хозяйничает в Ленинграде круглосуточный светлый день.

Именно в один из таких дней Серафима Игнатьевна Брудастова, наскоро ополоснув посуду и решительно заявив торчавшему на кухне десятилетнему внуку Димке, что горячего ужина сегодня готовить не будет, повязала теплый платок, сунула по привычке в карман две авоськи и устремилась к выходу.

— За тобой закрыть? — спросил Димка.

— Закрой, а то, пока я вожусь с ключами, все места займут, — проворчала Серафима Игнатьевна, запихивая в карман толстого не по сезону пальто третью авоську. — А вдруг перед закрытием рыбу где давать будут. Меньше трех авосек не обойтись. Одна для мяса, вторая для фруктов, а третья как раз для рыбы. А ты, — строго наказывает Брудастова внуку, — сам телевизор не крути. И без меня на «Тринадцать стульев» не садись. Сегодня их на два часа раньше показывают.

Серафима Игнатьевна выходит на площадку и, прежде чем переступить ступеньку, прислушивается, сколько раз щелкнул замок. Три раза. Все в порядке. Теперь можно идти. Впрочем, путь совсем недалекий. Вот тут, сразу же у самой лестницы, стоит длинная, неизвестно откуда притащенная скамейка, на спинке которой кто-то из молодежи (Брудастова знает кто, но молчит) написал ярко-зеленой краской: «Наблюдательный пункт».

Серафима Игнатьевна посмотрела на сидящих женщин и, недовольно поджимая губы, тяжело вздохнула:

«И до чего народ оперативный пошел. Чуть-чуть замешкался — глядишь, тебя уже обскакали».

— У-у… черти пластикатовые! — ворчит Серафима Игнатьевна, но тут же спохватывается и, обращаясь к сидящим, говорит гулким, кастрюльным голосом, которым разговаривают злые звери в мультфильмах: — Приветик, дорогие подружки! Ну-ка, милые, потеснитесь по возможности… Вот так… Еще маленько… А то расселись, как мужики в троллейбусе…

С помощью собственных локтей отвоевав львиную долю скамеечного пространства, Серафима Игнатьевна довольно оглядывает спрессованных ею соседок, поправляет съехавший на затылок платок и, показав рукой на крайнее справа окно в первом этаже, говорит:

— Что-то Луксевича не видно. Не иначе как запил.

— Да он и не пьет вовсе, — недовольно говорит Евгения Федотовна, та самая, что после прихода Брудастовой оказалась отодвинутой на край скамейки.

— Запить может и непьющий, — спокойно объясняет Серафима Игнатьевна. — Была бы только причина. Вот Грудицына, к примеру, взять можно. Из восемнадцатой квартиры. Да с ним еще по соседству Лбищев Лев Макарович живет. В прошлом году он свою жену на почве ревности малиновым вареньем обкормил. Четыре банки съесть заставил.

— Инженеры, они всегда что-нибудь особенное придумают! — возмущенно замечает бывшая дворничиха тетя Настя. — Уж лучше бы стукнул как следует, по-человечески, чем на такую дурную бабенку ценные продукты изводить…

— Он и сам потом раскаивался, — включается в разговор старушка, похожая на колобок.

— Вот я об этом самом и хотела сказать, — явно недовольная, что ее перебили, продолжает Серафима Игнатьевна. — Варенье она все до капельки уплела, а на другой день со всеми вещами к своему хахалю переехала. Сила!

— Что-то не пойму я вас, Серафима Игнатьевна, — не отступается Колобок. — Вы же про Грудицына говорили, а перешли на Лбищева. Грудицын-то что?

— А вы меня не отвлекайте, — огрызается Брудастова, — дойдет очередь и до Грудицына. Не пил он всю жизнь — это верно… а вот как в вечерней школе ему насовали двоек, так он уж такого позора никак стерпеть не мог… Человек, понятно, солидный, на заводе двадцать лет с почетной доски не сходит. Одних зятьев трое, не считая внуков, а тут вдруг география. Здесь уж хоть кто запьет. Спасибо, родственники вмешались, наняли ему по объявлению ученого старичка, чтобы на дому с ним занимался. Так что вы скажете? — три месяца позанимался и одни пятерки приносить стал… Намедни я с его женой за ананасами стояла, так она просто не нарадуется…

— А старичок-то как? — перебила Евгения Федотовна — ей, видно, нравилось злить Брудастову.

— Плохо со старичком, — ответила Серафима Игнатьевна. — Совсем плохо. На почве умственной перегрузки…

Минуту-другую сидящие на скамейке молчат. Очень уж жалко им этого старика, да и Лбищева тоже жалко. Любил он, видно, свою недостойную жену, если до сих пор холостяком ходит.

Молчаливое старушечье раздумье нарушает голос бывшей дворничихи тети Насти. Последнее время она почти ничего не слышит и потому рассказ Брудастовой ничуть ее не опечалил. Улыбаясь, тетя Настя достает железную коробочку с ментоловым драже и протягивает ее рассказчице.

— Угощайтесь, Серафима Игнатьевна!

— Сердечные, что ли?

— С ментолом… От склероза продавщица рекомендовала…

— Спасибо, — благодарственно кивает головой Серафима Игнатьевна. — Так и быть, пригублю горсточку, а вообще, лучше бы воздержаться. При моем райдикулите сладкого, говорят, лучше избегать. Да и зачем мне, старухе, сладкое, — продолжает Брудастова, закидывая в рот вторую горстку зеленых дробинок. — В прошлый четверг зять пирожных с премии принес. Семейные ведь люди, а деньги беречь не умеют. Тратят на всякие излишества, а что теща в старомодных туфлях по улице топает — так это они не замечают…