Изменить стиль страницы

Этот мучительный вопрос не оставлял его и в последующие дни. Поэтому, когда однажды старший техник зашел в палату и, поставив на тумбочку банку с маринованными грибами, уселся перед ним на табурет, он очень удивился его миролюбивому тону. Михеич не только не послал своего подчиненного к чертовой матери за угробленную технику, но даже сделал вид, что ничего, собственно, не произошло из ряда вон выходящего. Горбоносый, смуглый, с заметной плешью на узкой, как баклажан, голове и огромным кадыком на длинной шее, он напоминал собою не то кондора, не то грифа, опустившегося с небес на землю полакомиться какой–нибудь падалью. Он глядел на Трофима жгучими, черными, как деготь, глазами с угрюмой задумчивостью, словно недоумевая, как это покойник оказался вдруг живым человеком?

— Ты давай–ка, парень, быстрей поправляйся, — предложил он, поглаживая ладонью переносицу.

— Я скоро, — обрадовался Трофим. — На мне заживает, как на собаке. А самолет я починю.

— Конечно, починишь, — грустно улыбнулся Михеич и не удержался, напоследок упрекнул: — Дернула тебя нелегкая забраться в него. Я вон, почитай, в авиации уже пятнадцать лет, а мне и в голову не пришло ни разу, чтоб летать. На то есть летчики, их этому учат, пусть они и летают. А авиационные специалисты не циркачи и не жокеи, они не должны без нужды рисковать своей жизнью, потому что они — мозг авиации, ее движущая сила, мыслящая интеллигенция.

Хороший дядька. С виду угрюм, даже зол, а на самом деле добрейшей души человек. И работяга каких поискать. Когда нужно, например, подогнать к маслорадиатору новую трубку, сам набьет ее песком, намылит мылом и с помощью паяльной лампы изогнет как положено, а подчиненные стоят и любуются, как с его «французского» носа от усердия и тепла капает на верстак обильный пот.

— Выгонят меня из группы, Иван Михеич? — спросил Трофим у старшего техника, когда тот собрался уходить.

Старший техник отвел в сторону дегтярно–черные глаза.

— Нечего прежде времени говорить об этом. Ты главное, поправляйся скорей, — проговорил он ворчливо и вышел из палаты.

Весь остаток дня Михеич был не в духе и к вечеру не выдержал и отправился на Лубянскую к тому самому чекисту, что привел к нему еще одного «младшего авиаспециалиста».

— Вот бисова душа! — воскликнул тот не то огорченно, не то восторженно. — Говоришь, уселся в аэроплан и полетел?

— Уселся и полетел, — подтвердил Михеич.

— И за это ему теперь никакого прощения?

Михеич вздохнул и нахмурился:

— Начальник школы сказал: «Гнать из авиации к чертовой матери!»

— Жаль, — нахмурился и сотрудник ОГПУ, закуривая папиросу. — Паренек–то, по всему видать, способный. И отчаянный. Я бы, например, ни в жизнь не сел в эту вашу тарахтелку. Может быть, это второй Нестеров, а вы его — гнать.

Михеич беспомощно развел руками:

— Примерно и я так говорил начальнику школы.

— А он — категорически? — секанул ладонью табачный дым чекист.

— Наотрез, — подтвердил Михеич, тоже затягиваясь дымом папиросы. — Вот я и пришел к вам: может, замолвите словечко перед нашим начальством?

Чекист задумался. Походил по кабинету.

— У нас своих дел невпроворот, — вздохнул он, останавливаясь перед внеурочным посетителем, — а тут вы еще с вашими летчиками. Ну, чем я могу ему помочь?

— Поговорить с начальником школы, так, мол, и так… в порядке исключения.

— А он меня пошлет… тоже в порядке исключения, — усмехнулся чекист. — Ну, ладно, ладно, я подумаю… — протянул он на прощанье руку Ивану Михеевичу.

Думал он недолго. На следующий день, докладывая Дзержинскому о служебных делах, рассказал о происшествии на летном поле.

— Что же вы хотите от меня? — с легкой насмешкой в голосе спросил Дзержинский.

— Заступились бы за хлопца, Феликс Эдмундович…

— Гм, — Феликс Эдмундович, нахмурясь, взглянул на подчиненного. — Вы сами только что доложили, на Гороховской ночью взяли грабителя, мне и за него прикажете вступиться перед следственными органами?

Чекист виновато ухмыльнулся:

— То ж грабитель… забрался в чужую квартиру.

— А ваш подопечный чем лучше? Забрался в чужой, даже пуще того, государственный самолет, не умея управлять, поломал его. Да если я начну заступаться за всех разгильдяев…

— Он врожденный летчик, очень способный парнишка. Я говорил со старшим техником группы, трудолюбивый, говорит, смышленый.

— Этот ваш врожденный летчик поломал казенную технику, тем самым совершил злостное преступление, его судить надо.

— Да он же несовершеннолетний еще, Феликс Эдмундович. И самолет поломал из–за жеребенка.

— Какого жеребенка?

Чекист рассказал, как все произошло.

— Так он посадил самолет? — в льдистых глазах Феликса Эдмундовича появились проталинки.

— Вот то–то и оно что посадил, Феликс Эдмундович, — обрадованно подхватил чекист. — Взлетел бисов сын и сел, как заправский летчик. И если бы не жеребенок…

Дзержинский не дал ему договорить.

— Если мы все в стране станем творить отсебятину, перестанем уважать законы и выполнять их, мы погубим социализм в его зародыше.

— Но ведь это особый случаи.

— Для особого случая и особая статья. — Феликс Эдмундович нетерпеливо шевельнул рукой. — У меня нет времени дискутировать с вами. Всякое нарушение советской законности должно соответствующим образом наказываться.

— Прошу прощения, Феликс Эдмундович, — чекист выпрямил плечи и, по–военному повернувшись, вышел из кабинета. «Жаль хлопца», — вздохнул он, спускаясь по лестнице.

А Дзержинский некоторое время что–то писал, склопя голову над служебным столом, затем положил ручку на запачканное чернилами сукно, взял с телефонного аппарата трубку.

— Соедините меня, пожалуйста, со школой учлетов, — сказал он в нее.

— Да, слушаю, — отозвалась трубка спустя некоторое время начальственным баритоном.

— Что там у вас произошло с самолетом? — спросил Дзержинский.

— А кто спрашивает?

— Дзержинский.

Голос в трубке тотчас изменил тональность.

— ЧП, говорите? — переспросил Дзержинский. — Моторист взлетел? Самовольно? Так–так… интересно. Может быть, он раньше летал? Не летал. Ага, только в качестве пассажира. Что же вы намерены с ним делать? Вот как! Но он ведь посадил самолет. Поломал на посадке, говорите? Да ведь поломал из–за жеребенка. Ну вот видите. Вы бы сами, например, смогли без специальной подготовки, ну скажем… торт испечь? Не смогли бы. Я — тоже. Думаю, достаточно будет ограничиться внушением и каким–нибудь дисциплинарным взысканием. Вот и хорошо. Всего доброго.

Феликс Эдмундович положил трубку и, подойдя к окну, улыбнулся проплывающей мимо в голубом небе взлохмаченной паутине. «И этот туда же», — подумал он о летящем на ней пауке.

Глава седьмая

На дворе осень, а все еще по–летнему тепло. С затянутого тучами неба сыплет морось. Она оседает на древесных, начинающих желтеть листьях и, скапливаясь, падает с них крупными каплями на спины лошадей, запряженных в телегу, и потому над ними заметно струится легкий, пахнущий конским потом пар.

Ольга поправила на голове капюшон плаща–венцерады, зябко передернула плечами, невольно прислушиваясь к лесной тишине, нарушаемой шелестом падающих с листьев капель и грустным теньканьем шныряющих по ветвям синиц. Бр–р–р!.. как неуютно все же при такой слезливой погоде в лесу! Что–то долго не возвращается из станицы Ефим Недомерок. Может быть, его схватили вместе с остальными бандитами чекисты? Но почему в таком случае не слышно стрельбы? Не сдались же они на милость победителей без единого выстрела? Да и разведка с вечера установила, что в станице Курской нет ни чоновцев, ни милиционеров, только и властей что станичный совет да приехавшая из Моздока какая–то комиссия. Ольга грустно усмехнулась, вспомнив, что сама совсем недавно была властью, явственно представила себе красивое, с резковатыми чертами лицо Клавдии Дмыховской, горящую папиросу в ее белых холеных пальцах. То–то, наверное, рвет и мечет, узнав про измену Ольги. А разве она виновата? Не полез бы нахрапом в ее закрома этот раскормленный боров, не случилось бы того, что случилось, и не мокла бы под осенним дождем в чужом лесу бывшая председательша женского совета. Недавно побывал в родной станице Петр Ежов. Не пытаясь скрывать злорадного чувства, сообщил ей о смерти свекрови. Что де похоронили ее «советчики» как последнюю нищенку и даже креста на могилу не поставили, а Кузьму с Андрейкой выдворили из дома гол–гольмя и лишней одежи не разрешили взять, так как они раскулачены за враждебные ее, Ольги, действия по отношению к Советской власти. Только и прихватил Кузьма из отчего дома — это сеть–подъемку да вдвое сложенный рваный, весь зеленый от плесени сапог. Сунул себе под мышку и побрел под вздохи и смех станичников к заброшенному куреню деда Хархаля. А за ним — Андрейка, зареваный и грязный, как поросенок.