В небольшом дачном поселке, где все на виду, не представляло большого труда узнать местожительство полковника. На соседней улице, за невысоким забором в глубине сада стояла его дача. Светлая. Нарядная. Издали, как соглядатай, смотрел Свербицкий на распахнутые в сад окна, на легкое колыхание гардин. Томился. Хорошо бы отомстить полковнику за все: за стихи Бальмонта, преданные забвению, за воспитанниц Смольного, продававшихся на парижских бульварах, за трупный запах полицейского застенка, за эту собачью конуру. Отомстить! Но как? Поджечь дачу? Отравить воду в колодце? Залить глаза жены полковника серной кислотой?
Свербицкий лежал на спине, натянув на голову старую замасленную ветошь. Были ли когда-нибудь аудитории Санкт-Петербургского университета, ресторан Омона, стихи Мирры Лохвицкой, балерины из Мариинки? Как заманчиво начиналась жизнь! И вот итог: морщинистое, худое лицо, дрожащие руки, болезненные сполохи сердца.
Раньше были надежды: захватит власть Троцкий, вспыхнет восстание, начнется террор, победит Гитлер… Теперь нет и надежд. Осталась только злоба, тягучая, немолчная, как зубная боль. И злоба поднимала с топчана его дряхлое, дряблое тело, вела ночью на соседнюю улицу. Слезящимися глазами подолгу смотрел он за невысокий забор, где в глубине сада спокойно светились окна. Там жил его враг!
XLVI
На каждой очередной диспансеризации лечащие врачи говорили полковнику Верховцеву примерно одно и то же: надо бросить курить, строго соблюдать режим, не засиживаться по ночам, не волноваться, не переутомляться, больше бывать на свежем воздухе. Одним словом, говорили все то, что положено говорить человеку, у которого повышено кровяное давление, головные боли, шумы в сердце, бессонница и которому кроме добрых советов медицина может предложить лишь набор всякого рода таблеток, микстур, ампул, капель и порошков.
Внимая советам врачей, Анна сняла под Москвой дачу. Но, как назло, всю зиму у Алексея было много работы, возвращался он домой поздно ночью и только на воскресенье мог выезжать за город.
В один из весенних вечеров в Управлении шло служебное совещание. Затянулось оно за полночь. Генерал, руководивший инспекторской группой, проверявший одно из соединений Киевского военного округа, докладывал с излишними, как казалось Верховцеву, подробностями. И то, что доклад был растянутый, содержал множество статистических данных и общих мест, утомляло и раздражало. Привычка генерала без конца повторять «которое», «которых», «которым» мешала слушать. Хотелось скорее выйти на улицу, в ночной город, подставить голову прохладному, пахнущему липами ветру.
Только в час ночи, выйдя из Управления, Верховцев сел в машину и приказал шоферу ехать на дачу. На Арбатской площади еще попадались запоздавшие прохожие, но на бульварном кольце уже было пусто. Деревья стояли в сонном молчании, и редкие фонари не могли разогнать ночной мрак.
На скамье у памятника Пушкину сидела парочка. Девушка в светлом платье и мужчина в темно-синем пиджаке застыли в поцелуе. Шофер улыбнулся.
— Затяжной!
Улица Горького была непривычно безлюдна, и «ЗИС» помчался с большой скоростью. Остался позади просторный прямоугольник площади Маяковского, качнулись рессоры на трамвайной линии у Большой Грузинской. От Белорусского вокзала машина свернула вправо, вырвалась на Хуторскую, и вот уже потянулось пустынное Дмитровское шоссе. Звездной россыпью промелькнули слева огни Тимирязевки, где-то далеко, верно в Бескудникове, испуганно вскрикнул паровоз.
Машина проскочила переезд, въехала в поселок и, чуть сбавив скорость, свернула вправо, к даче. Голубоватые снопы разрезали тихую темноту. И неожиданно у самого радиатора метнулась черная тень. Шофер резко затормозил. Тяжелая машина осела, пошла юзом и, чиркнув о телефонный столб, остановилась. Верховцев выскочил из машины и подбежал к лежавшему на дороге человеку. Это был старик: грязный, оборванный. С опаской поглядывая на Верховцева, он поднялся.
— Аккуратней ходить надо, папаша, — с досадой проговорил шофер. — По правилу оштрафовать тебя нужно. И что ты тут среди ночи делаешь?
— С работы иду. Переходил улицу — и на тебе! — шепелявил старик, не оправившийся еще от пережитого волнения.
Выскакивая из машины, Верховцев почувствовал тупую боль в левом боку; казалось, там что-то сдвинулось со своего места. Боль не утихала и тогда, когда он поднимался по лестнице к себе на второй этаж, когда раздевался в полутемном кабинете. Чтобы не беспокоить Анну, лег на диване, укрылся шинелью. В комнате с открытыми в сад окнами казалось душно. Откинув к ногам шинель, Верховцев повернулся на спину, расстегнул ворот сорочки. Что-то тяжелое давило на грудь, набухало в горле, мешало дышать.
— Аня!
Анна до часу ночи ждала мужа, но, так и не дождавшись, заснула. Она не слышала, как Алексей открывал входную дверь, как раздевался. Ей снилось, что она едет с детьми на машине из Гуниба в Буйнакск. Горная дорога, извиваясь, петляет на краю ущелья. Вдруг из темноты бездонной пропасти послышался голос Алексея:
— Аня!
Анна проснулась. Было тихо. Только из кабинета Алексея доносился не то стон, не то хрип. Анна бросилась в кабинет. На диване со страшно посиневшим лицом лежал Алексей. Из раздувшегося горла рвался хриплый клекот.
— Алеша! Милый, родной мой! — упала Анна перед диваном.
Уже пропела за окном автомобильная сирена, уже зарябили в глазах белые халаты, резко запахло лекарством, а Анне все казалось, что это дурной сон, что надо сделать одно усилие — и она проснется.
Состояние Верховцева было тяжелым, и врачи приняли решение не перевозить полковника в госпиталь. Больной лежал на спине, неестественно высоко подняв ставшее одутловатым лицо.
— Инфаркт! — шепотом произнесенное слово заполнило всю комнату, всю дачу, всю жизнь Анны. Окаменев, стояла она на коленях у изголовья не приходившего в сознание мужа, всматриваясь в его лицо. Но не синюшную тяжесть век, не пепел щек видела она. Перед глазами — озаренный весной двадцатилетний Алеша Верховцев — ее жених, ее муж! Куда же девался свет серых молодых глаз, улыбка, шелест волнистых волос?
Алексей застонал, открыл глаза. Анна наклонилась над мужем:
— Что, милый?
Алексей помутневшим взглядом посмотрел на жену, мучительная судорога прошла по лицу:
— Прости меня…
Анна положила руку на горячий потный лоб:
— Не волнуйся, милый! Спи!
Немели ноги. Но Анна все стояла на коленях, склонившись над мужем, боясь пошевелиться, боясь неосторожным движением спугнуть жизнь, что едва теплилась в нем.
XLVII
О том, что высокий полковник, живший на даче на соседней улице, скоропостижно скончался, Свербицкий узнал от своей хозяйки гражданки Гавкиной: такого рода новости в поселке распространялись мгновенно — куда там радио!
Свербицкий не заинтересовался подробностями, ни о чем не расспрашивал Гавкину, лишь с положенным в таких случаях смирением вздохнул: «Все там будем!»
Но ему сразу стало холодно. Смерть полковника, о которой он еще недавно мечтал с таким исступлением, не обрадовала. Для радости в сердце не оказалось места: все уголки в нем заполнил страх. А вдруг начнется следствие? А вдруг станут дознаваться, что делал Иван Гаврилович Зозулин, неизвестно откуда взявшийся старик, ночью возле дачи полковника? А вдруг жена полковника опознает его? Арестуют, будут допрашивать, судить. И повесят. Да, да, повесят! Фиолетовый распухший язык Виты Свербицкого вывалится изо рта и будет свисать к подбородку, как у тех партизан, которых вешали во дворе полиции…
Чем больше думал Свербицкий о случившемся, тем определеннее представлялась ему неизбежность разоблачения. Надо бежать, бежать сегодня, немедленно, сию минуту.
Не заходя в свою лачугу, Свербицкий вышел на улицу и направился к станции. Главное — уйти как можно дальше от поселка, от дачи полковника, от женщины с грустными глазами, которая каждую секунду может крикнуть: «Держите его! Это он! Пусть он отдаст мою дочь!»