Изменить стиль страницы

После чего «молокососа» высылают в Липовцы, по месту жительства родителей, но Ефим, выйдя на первой же остановке, тайно приезжает во Владивосток. Стоял январь 1907 года.

…Постояв минуту на перроне, открытом морскому ветру, в задумчивости глядя на бухту Золотой Рог, куда впервые он прибыл мальчишкой десять лет назад, он поднял воротник, засунул руки в карманы короткого пальто и зашагал в город. Его путь лежал в военный порт, где ему предстояло разыскать незнакомого товарища по партии Александра Корнеевича Назаренко и передать «поклон от тетки Глафиры»…

2

Из стеклянных дверей ресторана «Золотой Рог» неспешно вышел и остановился на углу Светланской и Алеутской, поджидая свободного извозчика, высокий господин. Он походил на преуспевающего дельца или адвоката с богатой клиентурой или – в худшем случае — на игрока, баловня судьбы: на нем было пальто от лучшего портного города, с шалевым каракулевым воротником, каракулевая же шапка, в руке красная фернамбуковая трость, в углу рта – дымящаяся «манила». Прицыкивая зубом, он нетерпеливо посматривал по сторонам. Увидев наконец извозчика, остановил его небрежным жестом и, не договариваясь о цене, полез в коляску.

Извозчик, в тулупе, катанках и рыжем треухе, с трудом развернув свою монументальную фигуру, внимательно смотрел на седока. У Данилы Зотова была профессиональная память на лица, и он без труда узнал пассажира, которого впервые вёз с вокзала – когда же это, дай бог памяти? – ну да, в пятом году, в октябре месяце, в день восшествия государя на престол, а значит, ровно полтора года назад. Но куда девались пальтецо с вытертым воротником, штучные брюки и мятый котелок приезжего! «Ишь какой стал вальяжный, не хуже купца Бринера. Никак ухватил жар-птицу за хвост! Видать, послушал тогда меня и пошёл по торговой. А пошёл бы в чиновники, так и до сих ходил в одёжке, подбитой ветерком!..»

Извозчик Данила изрядно струхнул бы, если узнал, какую карьеру сделал его пассажир, и впредь, завидя его, объезжал бы за квартал. Человек, выброшенный на берег Тихого океана волной житейского моря без денег, вещей и перспектив, этот потрёпанный господинчик, вызвавший насмешки извозчика, не пошёл ни по торговой части, ни по чиновничьей, он стал стражем порядка, жандармом, и не рядовым – офицером охранной службы. Он уже не питался в грязных трактирах и не жил на дешёвой квартире в доме Ремизова на Манджурской, к его услугам теперь была кухня лучшего в городе ресторана и барская квартира из трёх комнат на Светланке. Его любовницей была не истеричная и стареющая купчиха, а одна из красивейших женщин Владивостока, актриса.

Однако этот человек не считал, что ему повезло, и уж тем более не считал себя счастливым: все, что он теперь имел, он принимал как должное, давно причитавшееся ему и лишь по недоразумению доставшееся с опозданием. Конечной его целью было возвращение в Петербург на белом коне! Вот почему, как и в первый день пребывания во Владивостоке, мрачным огнём неутолённых желаний горели его чёрные глаза, всё так же недовольно кривились ярко-красные губы, окаймлённые чёрными усами и бородкой.

Набалдашник фернамбуковой трости ткнулся в толстую спину извозчика.

— На Пушкинскую! — сказал Петров.

Софья Максимилиановна ждала его. Но это было не прежнее ожидание – с томлением, с едва сдерживаемым пылом нерастраченной нежности; теперь она ждала его, как ждал прикованный к скале Прометей орла, терзающего его печень. Накануне дня свидания она провела кошмарную бессонную ночь, а потом, едва дождавшись утра, металась по комнатам, словно ища угол, чтобы спрятаться от страшного визитёра. И чем ближе был назначенный час, тем сильнее становилось её отчаяние.

Она вышла на кухню, где горничная чистила столовое серебро. Отходчиво бабье сердце, и Лукерья, ещё недавно ненавидевшая барыню за цветущий вид, теперь жалела её: «Бросил полюбовник сердешную! И то сказать, кому мы, старухи-то, нужны!» И глядя, как вдова тоскливо и невидяще смотрит в окно, тоже пригорюнилась.

— У тебя, Лукерья, дети есть? — неожиданно спросила вдова.

Горничная удивилась. За два года барыня впервые поинтересовалась семьёй служанки. Вздохнула горько:

— Нетути, матушка. Убил микада мово Ванюшку на войне. Да неуж не помните: в позапрошлом годе приходила казённая бумага, где про то было прописано…

Не помнила этого Воложанина. Женщины помолчали.

— А скажи, могла бы ты ради сына, ну если б он был жив сейчас, пойти на преступление?

— Как это?

— Ну, сделать людям зло, чтобы спасти сына…

— Да я бы ради сыночка, ради своей кровиночки кому угодно глотку перегрызла, задушила бы вот этими руками! — Лукерья затряслась, стала страшной, седые космы выбились из-под платка, по морщинам, повторяя их изгибы, поползли слёзы.

— Как я тебя понимаю, — тихо сказала Софья Максимилиановна и, растроганная, отпустила служанку на весь вечер, дав ей «синенькую».

Отпустила – и тут же пожалела: страх перед неизбежным визитом, усиленный одиночеством, леденил ей душу, доводил почти до безумия. Она вновь принялась метаться по огромной квартире, то моля бога, чтобы Петров не пришёл, то ругая сыновей, из-за которых она вынуждена подниматься на Голгофу.

В прихожей звякнул бронзовый колокольчик. Вдова вздрогнула и застыла на месте, не в силах пошевельнуться. Это было как во сне, когда видишь или всей кожей, до озноба, ощущаешь опасность, но не можешь бежать: ноги словно ватные.

Звонок повторился, и Софья Максимилиановна, пересилив себя, медленно, старческой, разбитой походкой направилась ко входной двери.

Раньше она боялась этих визитов, потому что ей нечего было рассказывать. Сегодня она боялась, потому что ей было что рассказать.

…Это случилось неделю назад, в один из тех мартовских дней, когда зима, уже, казалось, побеждённая весной, набросилась со злобным воем на удачливую соперницу, прогнала её, но, зная, что уйти всё равно придётся, бесновалась в агонии, истерически хохоча и швыряясь снежными зарядами.

В такой вот непогожий, буйный день Григорий, расцелованный метелицей в обе щёки, с мокрыми, выбившимися из-под фуражки кудрями, с блестевшими глазами, ворвался в дом вихрем. На ходу скинув чёрную студенческую шинель, он быстро вошёл в гостиную, поздоровался с матерью, сидевшей в кресле с томиком Вербицкой, остановился у печи-голландки и, поглаживая её горячие шершавые бока, радостно выдохнул: «Х-хо-рошо!»

Софья Максимилиановна с улыбкой наблюдала за сыном, она видела, что он чем-то возбуждён, и по опыту знала, что он долго не выдержит и сам, не дожидаясь расспросов, выложит всё, что его переполняет.

Так оно и случилось: понежившись у печи, Григорий подошёл к роялю, лихо, одной, рукой сыграл кек-уок, а потом сказал:

— Сегодня, ма, у нас будут гости. Не возражаешь?

— Ну конечно нет, Гришенька. Ты ведь знаешь, я всегда рада твоим гостям. А кто будет? Мальчики из института или… — она лукаво сощурилась. — Или, быть может, барышни?

— Вот ещё! — скривился Григорий. — Нет, ма, это наши товарищи, замечательные люди, необыкновенные! Таким людям надо при жизни памятники ставить! Это герои, ей-богу, не преувеличиваю!

Вдова почувствовала, как у неё мгновенно стали влажными ладони. «Вот оно!» — подумала она, молча глядя на сына. А он, истолковав её молчание по-своему, возбуждённо воскликнул:

— Не веришь? Я тоже сначала не верил, когда узнал о некоторых их делах, так даже позавидовал. Они участвовали в налёте на Загорскую тюрьму, в покушении на полицеймейстера в Верхнеудинске, у них на счету два экса…

— Что у них на счету? — машинально спросила Софья Максимилиановна.

— Два экса. Ну… экспроприации, то есть налёты на банк, на кассы торговых домов.

— Значит, они грабители?

Григорий вскипел:

— Это по законам вашей лицемерной буржуазной морали! Господи, да кто это говорит о грабеже?! Тот, кто сам грабит трудовой народ, наживается на его лишениях и страданиях. Вы и ваши буржуа напоминают мне вора, который громче всех кричит: «Держите вора!» Ханжи! Тартюфы!