Изменить стиль страницы

Так началась эта бесславная служба. Впрочем, и вся война была бесславной, и Владимир уже после первых сообщений с фронта не жалел о том, что не попал в действующую. Полковая канцелярия унизительным чинопочитанием, смертной скукой деловых бумаг, запахами ализариновых чернил и горячего сургуча удивительно напоминала канцелярию городской управы, а военные чиновники – от рядового писаря до подполковника – ничем не отличались от штатских: те же взяточники, сплетники, карьеристы.

Шпур выполнял свои обязанности педантично, но механически, с тупым равнодушием. Среднее образование и солидный стаж работы канцеляриста позволяли ему сделать карьеру, но он её не делал. Сослуживцы недоумевали: «Другой бы на его месте давно бы поймал звезду на погон, а этот какой-то рохля – не мычит, не телится!» Они не понимали, что карьера в их понимании – мизерное повышение по службе, чинишко-орденишко – не устраивала честолюбивого зауряд-офицера, мечтающего о Наполеоновом взлёте. Как некогда Гораций, он мысленно восклицал: «Девятнадцать лет – и ничего не сделано для бессмертия!» Только ему, Шпуру, было уже 25…

Жил он на Экипажной улице, где-то между Офицерской и Матросской слободками («Символично, — горько усмехался он, — офицер без звания!»), на квартире пожилой вдовы титулярного советника («Опять чиновник!») С сослуживцами он не делал ни малейшей попытки сблизиться, весь свой досуг посвящал чтению имевшихся у хозяйки разрозненных томов Брокгауза и Ефрона и комплектов старой «Нивы».

Когда человек упорно ищет одиночества, окружающие из чисто человеческого любопытства начинают искать в нем явные или тайные пороки. Но таковых у Шпура не было: он не любил вино, так как вырос в семье пьяницы; его не любили женщины, потому что он был некрасив и скучен. Тогда писарям ничего не оставалось делать, кроме как предположить, что делопроизводитель занимается политикой.

Штабисты доки по части сплетен и слухов, и скоро о том, что Шпур «красный», знали все… кроме Шпура.

Невольно он сам подлил масла в огонь, выступив однажды на городском митинге в цирке Боровикса. Это было летом пятого года.

…Поначалу он не имел намерения выступать. Вместе с горожанами, среди которых было немало военных, преимущественно младших офицеров, он сидел на одной из низких деревянных скамеек и слушал ораторов, выступавших с ярко освещённых подмостков. Митинг проходил с разрешения полиции, поэтому речи, посвященные проекту Булыгинской думы, носили в основном лояльный характер. Только один из выступавших – в одежде мастерового, с крестьянскими висячими усами, фамилию его Владимир тогда не знал – высказался за бойкот думы.

— Народу не нужна дума, — сердито говорил он. — В которой 85 процентов депутатских мест будет отдано помещикам и капиталистам! Кто допущен к выборам? «Лица, владеющие собственностью»! А кто лишён избирательских прав? Почти все остальные: лица моложе двадцати пяти лет, студенты и гимназисты, женщины и военнослужащие…

И тут Шпур ощутил вдруг в себе острое желание выступить. Он почувствовал знакомую со времен любительских спектаклей дрожь нетерпения, желание оказаться в огнях рампы, в центре внимания публики, зажечь её страстным монологом. Тем более что и сказать было о чём: оратор невольно наступил на любимую мозоль…

Владимир вскочил с места, протискался сквозь толпу, стоящую в проходе, и взбежал на подмостки. Вопросительно взглянул в заросшее седыми волосами лицо старичка председателя и после того, как тот важно кивнул, шагнул вперёд и сорвал с головы фуражку.

— Да, мы, военные люди, лишены прав… — начал он на низких трагических нотах. — И не только избирательных – всяких…

Он говорил темпераментно, с жестикуляцией, то ударяясь в тяжёлый церковнославянский стиль («…доблестное русское воинство не жалело живота в битве с супостатом, а после этого…»), то цитируя классиков литературы («…начальству нет никакого дела до того, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под солдатской шинелью»)…

Речь зауряд-офицера понравилась, хотя была политически безграмотной, путаной, лишённой конкретных выводов; она понравилась не столько содержанием, сколько той страстностью, с которой была произнесена. Шпуру аплодировали как артисту. Особенно старались прапорщики, мичмана, клерки и прочий мелкий служилый народ. Многие спрашивали у соседей, не знают ли они оратора. Заинтересовались этим и жандармы.

Правая рука подполковника Заваловича, ротмистр Стархутский, одетый в штатское и сидевший в первом ряду с краю, движением бровей подозвал к себе одного из шпиков, из тех мелкого пошиба филеров, кого сами жандармы презрительно называют «подмётками». Тихо, не разжимая губ и глядя не на филера, а на Шпура, сходящего в зал, спросил:

— Кто такой?

— Не могу знать. Новенький. Впервые выступает, — торопливым шепотом шпик опалял ротмистрское ухо. — Зато предыдущий оратор хорошо известен: токарь Назаренко из военного порта…

— Того без тебя знаю! Установить личность этого!

— Слушаю-с!

Вот так неожиданно для себя и подтвердил Шпур свою репутацию человека, занимающегося политикой. Через несколько дней после дебюта Владимира в новой роли, его вызвал к себе начальник штаба, тот самый щеголеватый подполковник, что давал ему напутствие в первый день службы.

Предложив делопроизводителю кресло – небывалый случай, – подполковник пододвинул к нему через стол деревянный ящичек с портретом Симона Боливара на крышке.

— Курите? Нет? Жаль, настоящая гавана… Я очень люблю хорошие сигары. Трубку не курю, но между тем – согласитесь, что это странно, – имею довольно обширную коллекцию трубок, не хуже, пожалуй, чем у главнокомандующего Линевича. Как-нибудь покажу её вам…

Шпур растерянно слушал, путаясь в кружевах светской беседы, которые плёл подполковник, и стараясь найти ту нить, которая привела бы к цели вызова. Ведь не хвастаться своей коллекцией вызвал его начальник.

— У каждого, знаете, есть свой конёк. Один увлекается трубками, другой живописью, третий женщинами, четвёртый политикой…

«Вот оно!» — похолодел Владимир, и у него, как в детстве, от испуга подобрались пальцы па ногах.

— Вот, например, политика. Она всегда была притягательным занятием, а в наши дни стала даже модой. Но скажите мне, что может понять в политике тёмный солдат, вчерашний крестьянин от сохи, рабочий от станка? Да ничего! Он послушно пойдёт туда, куда его поведут. Следовательно, в политику ему нечего соваться. Вы со мной согласны?..

«Намекает!» — мысленно ужаснулся Владимир и почувствовал, как лицу стало горячо.

— Политика – это, как известно, искусство управления государством, и ею, как и всяким искусством, могут заниматься только избранные – образованные, интеллигентные и, я бы сказал, талантливые люди. Вот если бы вы, я, разумеется, абстрактно говорю, почувствовали влечение к политике, я, как ваш непосредственный начальник, не стал бы вам препятствовать, более того, постарался бы войти с вами в контакт, использовать новации, ведь цель-то у нас общая – служение государю и отечеству. Не так ли, господин Шпур?

— Да, конечно, ваше высокоблагородие, — забормотал смущённый Шпур. — Только я не…

— Полно, полно! — улыбаясь, замахал руками подполковник. — Не скромничайте! У вас, я чувствую, есть этот самый талант… Да, кстати, всё порываюсь спросить… Почему вы, толковый работник и вообще человек незаурядный, все ещё зауряд-офицер? Простите мне неловкий каламбур. Сегодня же вы будете назначены старшим делопроизводителем, кроме того, я буду ходатайствовать о присвоении вам офицерского звания…

Отпущенный наконец начальником штаба, Шпур вышел из кабинета с облегчённым вздохом. Ему было легко и радостно, он ощущал себя личностью. «А начштаба-то, оказывается, либерал! — весело думал он. — Как он со мной заигрывал!» Теперь он знал, что ему делать! Но если бы он послушал разговор своего начальника с начальником штаба крепости Май-Маевским, состоявшийся вечером того же дня, он не спешил бы с выводами.

— Я прощупал, Владимир Зенонович, как вы приказывали, этого Шпура. Полагаю, что его не следует опасаться: трусоват и честолюбив. Если уж суждено кому-то возглавить солдатню, пусть это будет он. Поскольку он честолюбив и не без ораторских способностей, может выйти в лидеры, а поскольку трусоват, его всегда можно будет прижать…