Зато врач, тоже немолодая, но худенькая и приветливая женщина, напротив, согревала уже одним своим присутствием. Навестив Ритку в третий раз, врач поинтересовалась:

— Ты не скучаешь тут одна? Тебе и в самом деле лучше пока побыть здесь. Отоспишься, отлежишься. Только вот сидеть все время в комнате вредно. Необходим воздух. Ты ешь, спи, принимай уколы, а в остальное время гуляй. Я скажу, тебе разрешат.

Встретились взглядом. Ритка тут же поторопилась отвести глаза. Врач добавила, понизив голос:

— Я знаю, тебе ничего не хочется. Это потому, что ты слишком устала. Так бывает. Это пройдет. Вот окрепнешь…

Это было очень здорово, что врач разрешила выходить из изолятора. Если бы были силы, бродила бы под соснами весь день. Тем более, что до обеда все классы на уроках, а с трех начинались занятия в мастерских.

Пальто стало почему-то большим и тяжелым, давило на плечи. Или она так похудела? И ноги стали уставать быстро, в коленках появилась противная дрожь.

Пристраивалась на пеньке, всем своим телом впитывая нежное еще тепло солнца и тишину. Здесь, под открытым небом, было столько света, что уставали глаза. Казалось, свет излучает весь купол неба, каждая хвоинка, янтарная, глянцевитая кожица сосновых стволов. Подбирала поблизости старый сучок и принималась разгребать им хвою, чтобы дать отдохнуть глазам. Земля под хвоей была уже живая, влажная, не черная, а почему-то фиолетовая.

Все кончилось, все позади, и хуже того, что есть, уже не будет. Дадут ей здесь специальность, можно будет и не возвращаться домой. Снять угол у какой-нибудь старухи. В общежитии слишком шумно и многолюдно, каждый будет лезть в душу. А потом… в это «потом» и заглядывать пока нечего, дожить надо сперва до него…

Неожиданно приехала мать. Не прошло еще и месяца, а она уже приехала. Прошли с ней в холл, сели там в уютных низких креслах за решетчатой стенкой, сплошь увешанной но обе стороны вьющимися растениями. Мать заметила:

— Красиво как! А кто ухаживает за цветами? Правильно делают, что приучают вас.

Сразу бросилось в глаза, что мать изменилась внешне. Этого черного сарафана у нее раньше не было. И завивку мать срезала.

Она смутилась под взглядом дочери.

— Сарафан-то мне из пальто сделали. Помнишь, валялось? Совсем как новый, верно? И волосы так лучше, правда? Думаю, к тебе же ехать, а тут как раз письмо. От директора, да. «Приболела, — написал, — попроведайте». Не велел он только говорить тебе. О письме.

Мать не заметила, как Ритка сжалась вся, даже ноги подобрала и обхватила их руками. Кто его просил, директора?

— Ты уж не выдавай меня, — продолжала мать. — А то в следующий раз и не напишет. — Она помолчала, огляделась, вздохнула:

— А знаешь, я успокоилась. Когда побывала здесь у вас. Я ведь как представляла?

Про Богуславскую ей, видимо, директор ничего не сообщил. Пожалел? Кого? Мать? Ее, Ритку?.. Не сообщил, значит, матери и не надо знать.

А она все осматривалась.

— Ишь, что напридумывали! Стены-то как разрисовали! Тоже сами, что ли?

Стены в холле расписывали художники. А темы им, говорят, Серафима и директор подсказали. На одной стене бригантина под алыми парусами и светловолосая девушка на камне на берегу. На другой — осенний лес, синие сопки вдали, облака, а на переднем плане горная порожистая речка, пенится на камнях. Кажется, слышишь даже, как она грохочет. Будто и не стена это вовсе, а настоящий таежный простор перед тобой распахнулся. Девчонки любят холл. Его совсем недавно закончили. А у третьей стены Серафима мечтает устроить камин. «Громадный такой камин, — говорит, — натаскаем в него поленьев, будем смотреть на огонь и мечтать». А пока стену просто побелили.

Рассказала о камине матери. Она вздохнула.

— Танцуют вокруг вас, а вы… Огорчаете, небось, их? — задержала взгляд на лице и попросила:

— Ты-то хоть не капризничай! Ведь все понимаешь. И… жду я тебя. Домой. Все равно дома-то лучше.

Она и плакала теперь как-то по-другому. Не прятала лица, не мусолила глаза и нос платком, смотрела прямо перед собой, а слезы скатывались по щекам. Вспомнила:

— Катя тебе тут что-то отправила. Сама собиралась приехать, да срочное дело у нее сегодня в райкоме.

В газетном свертке оказались синенькие шерстяные перчатки и записка. Катя писала своим крупным детским почерком:

«А себе я связала красные. Теперь вяжу маме. Еще бы связать по шарфику, только совсем некогда… Что ты читаешь? Есть ли у вас там библиотека? А то я привезу…»

Сказала матери:

— Отвези ей обратно. Перчатки.

— Ну, знаешь… — мать поднялась с кресла. Привыкла видеть ее в мешковатой длинной юбке, с отросшими после завивки волосами, и теперь она показалась незнакомо-строгой, даже подтянутой, стройной. — Ты Катю не обижай. Тогда, первую ночь без тебя… всю ночь мы с ней проплакали.

Передам ей «спасибо» и что ждешь ты ее. А приедет она… ты… Если ты ее добра не ценишь, так мне оно дорого. Без них, без соседей-то, как бы я сейчас?

Она рассказала еще о Димке, об отце:

— Устаю с ними. Одно спасенье, пока в садике да на работе, а как появились на пороге… Не пьет отец пока, не знаю, как дальше. Объект ему трудный попался, от зари до зари на нем пропадает… Ну, я пойду. Наверное, на той неделе опять выберусь.

Спросила, не глядя ей в лицо:

— К директору зайдешь?

Мать отозвалась не сразу, замешкалась.

— Велел зайти. Как приеду. Посоветоваться насчет твоего здоровья… А что? Жаловаться будет? Если бы и не пригласил, все равно бы зашла. Одна у нас с ним теперь забота.

Подумала: такой вот, приодевшейся, с приведенной в порядок прической, матери теперь можно показаться на глаза директору. И держится она неплохо. Пусть заходит. Пусть поговорят. Что тут, в самом деле, такого? Только… директор, конечно, расскажет матери и про электрошнур, и про Телушечку. Ну и что? Привыкать ей, Ритке, что ли?

А мать спохватилась вдруг озабоченно:

— Да, письмо тут на твое имя пришло. Я принесла. Сама решай, отвечать… или не надо.

Конечно, адрес на конверте был написан рукой Андрея. Поторопилась успокоить мать:

— Не бойся. Не о чем нам теперь переписываться.

Мать посмотрела в лицо, голос прозвучал твердо:

— А это уж тебе самой решать. Без подсказок. Теперь тебе самой все видно.

Матери сказали, что директор в малярных мастерских. Когда ее потертое пальто из синего драпа с залохматившейся чернобуркой скрылось за тесовой калиткой, вместо того чтобы пройти в изолятор и переложить из авоськи гостинцы матери в тумбочку, вышла из холла и побрела под соснами вдоль забора. Ноги сами привели к пеньку. Торопливо опустилась на него, пристроила рядом авоську с банками и кульками.

День с утра выдался пасмурный, порошило снежной крупой. Но пока они сидели с матерью в холле, солнце пробило облака, и теперь по земле стлался пар. Он шел от черных влажных плешин на пригорках и между стволов, укрывая их подножия. Курился понизу и поднимался все выше. Все вокруг словно бы обновилось. Сосны помолодели, хвоя зазеленела ярче. И тучи над их вершинами, только что серые, лохматые, округлились и превратились в белые, совсем летние облака. А солнце лилось с неба потоком, щедрое, и земля дышала, влажная, разомлевшая от тепла. Казалось, вот-вот, еще немного и услышишь стук ее сердца.

Изменился и город вдали, взбираясь по сопкам в белой дымке. И все вокруг было полно такой неизъяснимой красоты и прелести, родное до боли в сердце, что у нее вдруг навернулись на глаза слезы.

Так ведь это еще не все — ее беда, ее разочарование! Жизнь-то продолжается, и она так хороша, что достаточно уже хотя бы только видеть ее, вдыхать этот чистый влажный воздух, слышать запах оттаявшей земли, нагретой солнцем сосновой хвои. Это только она, Ритка, такая несчастливая, но счастье-то все равно существует на свете! Есть и люди хорошие, не все же такие, как Андрей!.. Да, а он все-таки решил написать ей!