— Ваш брат, ваш брат… — передразнил его чиновник. — И кроме ваших братьев есть еще порядочные люди в России.

— Например, вы, господин, — сердито сказал человек в фартуке.

— Да, представьте себе, например, я… — И чиновник отошел.

А там, в зале суда, давал показания Михаил Наконечный, сапожник, иногда прирабатывавший писанием для кого-нибудь ходатайств, прошений. Среднего роста, блондин со спадающими на лоб и даже захватывающими часть чисто выбритого лица волосами. В нем сразу можно было узнать настоящего русского мастерового. Одет он был в темный костюм из дешевой материи и чистую рубашку. Одной рукою он часто приглаживал, прижимал светлые длинные волосы, а другую держал в накладном кармане короткого пиджачка. Человек этот своим видом производил очень хорошее впечатление. Говорил он приглушенным басом, которым отлично владел. Поэтому его было приятно слушать.

А рассказывал он вот что: он сосед Веры Чеберяк. Когда случилось несчастье с Андрюшей, фонарщик Шаховский хотел убедить его, что не в доме Чеберячки убили мальчика, а утащил его еврей с черной бородой. Но, как объяснял сапожник Наконечный, Шаховский — человек недобрый, он способен на все. Доверять ему нельзя, так как Шаховский как-то сказал: «Я впутаю Менделя в это дело». Подлинные его слова: «Пришью Менделя к делу».

Последняя фраза свидетеля громом раскатилась по залу. Обвинители начали переглядываться: у Шмакова задрожали набухшие мешочки под глазами. Замысловский схватился за стакан с водой. А Виппер — тот нервно приподнялся и снова сел на свое место.

— Я решил, — гремел по залу бас Наконечного, — рассказать всю правду, моя совесть не позволяет, чтобы страдал невинный человек.

При этих словах Бейлис всем туловищем подался вперед, уперся в перегородку, стал вглядываться в глубокие, честные глаза Наконечного. Бейлис почувствовал, что за эти четыре дня, которые он просидел здесь, под охраной двух солдат с саблями наголо, впервые упомянули его имя в таком контексте. Сердце не выдержало, он расплакался и, всхлипывая, опустил голову.

Тишина в зале стала еще более напряженной, все смотрели на подсудимого за перегородкой.

Председатель нагибался к своим коллегам-судьям — очевидно, совещался: может быть, объявить перерыв? Но вскоре Бейлис овладел собой, ладонью вытер глаза и гордо поднял голову, будто сам себе сказал: «Мендель Бейлис, что ты распустил нюни?»

Далее Наконечный заявил, что дочка Чеберяк соврала, рассказывая, будто, когда она играла с детьми, какой-то дядя с черной бородой схватил Андрюшу Ющинского и куда-то потащил его. Если б это было так, через какой-нибудь час вся улица уже знала бы об этом.

— Я говорю открыто, такого не было, потому что там стоял забор. Не знаю, проверяли ли это, но я обратил внимание следователя, что этот забор поставили еще в ноябре тысяча девятьсот десятого года и что дети никоим образом не могли туда проникнуть. Это мне очень хорошо известно.

— Почему же ваша четырнадцатилетняя дочка Дуня говорила, что двенадцатого марта дети качались на мяло? — спросил председатель.

— Этого не может быть. А если мой ребенок так говорил, так ее напугали… — Наконечный сделал паузу, побледнел, затем обратился к председателю суда: — У меня больное сердце, и я возбужден, прошу… — Он протянул руку, и ему подали стакан воды. Слышно было, как он глотал воду, и видели, что кадык его быстро-быстро шевелится.

Когда он поставил стакан обратно, он заявил громко и твердо:

— Тогда, в день убийства, дети не могли качаться на мяло, потому что завод Зайцева, и не только завод Зайцева, но и другие соседские территории находились по ту сторону высокого забора — и туда, на мяло, я повторяю, дети не могли проникнуть.

Замысловский как-то по-особому вытянул свое продолговатое лицо и спросил, сверля свидетеля проницательными глазами, будто хотел насквозь продырявить его:

— Почему же все-таки ваша девочка говорила у следователя, что вместе с нею были Женя и Людмила Чеберяк, а также Андрюша Ющинский?

— Это только потому, что мое дитя напугали, пригрозили. Так она сама мне рассказала.

Замысловский качал головой, сердился и что-то бормотал, его губы шевелились, но никто не слышал, о чем он говорил. Один только Виппер смотрел на своего коллегу и кивал головой. Он встал, взял стакан воды, и было слышно, как прокурорские зубы стучали о стакан.

На лице Грузенберга засияла довольная улыбка, заулыбались и его коллеги — Карабчевский, Зарудный, Соколов и Григорович-Барский.

Немой диалог между обвинителями и защитниками еще продолжался, пока председатель суда совещался с коронованными судьями.

А присяжные заседатели во главе со своим старшиной разглядывали простого ремесленника Наконечного, гордо, с достоинством стоящего перед судом и причинившего своими уверенными и честными показаниями немало неприятностей обвинителям. Они даже пробовали ставить свидетелю мышеловки, но благодаря светлому своему разуму он ловко обходил их и уверенно шагал дальше.

Следующим вызвали свидетеля Шмакова.

Неожиданно председатель спросил у свидетеля:

— «Лягушка» — это ваше прозвище?

— Да.

Шмаков надул жирные желтые щеки и ворчливо выдавил из себя:

— Прошу прислушаться и обратить внимание на то, какими сведениями располагал судебный следователь: Бейлис боялся Наконечного…

Поднялся Грузенберг и объяснил:

— Господин председатель! Из обвинительного акта видно, что известный арестант Козаченко принес записку и утверждал, что, по мнению Бейлиса, нужно отравить «лягушку»…

Бейлис улыбнулся. Впервые за все четыре дня суда.

Уже давно наступил вечер, а жестянщик Липа Поделко все еще стоял у здания суда, дожидаясь, когда выйдет его внук и расскажет ему, что там происходит, а потом и они пойдут домой. Из синагоги все давно уже вернулись, а старушка его будет беспокоиться: куда он мог запропаститься? С ума спятил Липа, подумает она, — ушел из синагоги еще до конечной молитвы, до ниле, и нет его. Что ж, со своей старушкой он как-нибудь договорится, но что скажут эти реб Ицхоки, они ведь его будут преследовать, эти божьи слуги.

Липа заметил, что вокруг него засуетились: толпа подвинулась ближе к зданию, где на всех трех этажах во всех комнатах горел свет. Липа навострил уши, чтобы услышать, о чем толкуют люди. Сегодня, говорят, была сенсация: сапожник Наконечный стоял перед судьями как герой, он хотел доказать, что Мендель не виноват…

Присматриваясь к публике, выходившей из суда, Липа заметил и своего внука, а рядом с ним — еще двоих. Приблизившись, внук увидел дедушку.

— Зачем ты здесь? — спросил он.

Но Липа уже терял силы от голода, он и ответить не смог.

— Почему молчишь, дедушка? Ты еще домой не ходил?

Липа не мог раскрыть рта.

— Дедушка, а дедушка! — не на шутку испугался Михель.

— Ничего, дитя мое, — едва выдавил из себя дед. — Я рад, что ты уже и расскажешь мне, что было там, — Липа рукой указал на освещенные окна.

— Хорошо, очень хорошо. Но пусть вот он тебе расскажет… — Михель потянул за руку Ходошева.

— Это тот человек, о котором вы мне рассказывали? — заговорил второй, вышедший вместе с Ходошевым.

— Да, господин Шолом Аш. Познакомьтесь! Реб Липа, вы когда-нибудь слышали о таком писателе, как Шолом Аш?

— Шолом… О Шолом-Алейхеме я слышал, — несмело сказал Поделко. — А впрочем, о Шоломе Аше… тоже слышал, как же? — И после небольшой паузы: — Где вы живете, в Киеве?

— Нет, в Варшаве.

— Ах, в Варшаве, там, где Ицхок-Лейбуш Перец?

— А вы читали что-либо из произведений Переца?

— Да, конечно… конечно, читал, и плакал, и смеялся.

— Что именно вы читали?

— «Бонце швайг». Тоже… Тоже суд, с председателем, обвинителем и добрым защитником, как здесь с Бейлисом.

Писатель оживленно толкнул Ходошева:

— А вы, молодой человек, хотите убедить меня, что наш народ не читает своих писателей.

— Да, евреи, расскажите же мне о выступлении сапожника Наконечного? Говорят, пока он единственный, кто выступил в защиту Бейлиса, — просил Липа Поделко.