— Русские люди, — продолжал он, — вас хотят подбить на резню и опозорить тем самым весь народ. Гоните от себя подстрекателей! У них пьяные головы и руки в крови. Бегите от них, как от чумы!..
Из-за памятника Хмельницкому неожиданно появились зеленые мундиры, и выкрики жандармов заглушили слова оратора.
— По домам, по домам! — раздавалось со всех сторон.
Никто не сумел приостановить растекающиеся потоки людей. Вскоре на опустевшей площади осталась только кучка «союзников» во главе с Голубевым.
Слухи о возможных погромах разнеслись по Киеву с необычайной быстротой. Некоторые семьи, захватив что только можно было, бросились вон из города. Нанимали крестьянские подводы, городских извозчиков.
На киевском вокзале скопились сотни людей, стремящихся уехать в любом направлении — на Казатин, Жмеринку, Вильно, в Москву, в Петербург. Из-за билетов до ближайшей станции буквально дрались, только бы выбраться из Киева…
Какой-то еврей, по внешнему виду местечковый раввин, настойчиво требовал билет в Петербург. Высунув голову из окошечка, кассир кричал:
— Разве в таком виде вас впустят в столицу?! А право на жительство в столице есть у вас?
— Сутки я имею право пробыть в столице — и то хорошо, и то счастье…
Ведя за руку детей, брели к вокзалу смертельно напуганные матери; с ужасом заглядывали в лица каждого незнакомого. До слуха то и дело долетал шепот:
— Посмотри, Янкель, не Пуришкевич вон тот?
— Этот студент, по-моему, Голубев…
— Шмуль, отвези меня в село к нашей молочнице. Маруся хорошая и добрая…
Приехавший из села крестьянин с кнутом в руке разыскивал среди вокзальной толчеи знакомых, уже оставивших свой дом; найдя наконец в толпе семью с узлами и манатками, он повел их к своей подводе, чтобы отвезти в деревню.
— Там воны вас на зачипають, — заверял крестьянин своих друзей, с облегчением покидающих зловещий город.
Настя не выдержала бессмысленного сидения дома и вышла на улицу. Встретив Ходошева, она обрадовалась. Тот расхаживал по улицам с блокнотами в руке, останавливаясь возле каждой кучки людей.
— Слушали Костенко? — сразу спросил ее Ходошев.
— Нет. А где он? — заинтересовалась Настя.
— Думаю, друзья увели его и спрятали, дома ему нельзя показываться. А на вокзале вы были? — спросил Ходошев.
— Я нигде не была. После убийства Столыпина сидела дома. Только сейчас вышла.
— А что творится на вокзале, знаете?
— Слыхала. Может, сядем в трамвай и подъедем?
— Погодите, — проговорил Ходошев, — мне необходимо прежде забежать в редакцию, там ждут новостей.
— Только побыстрее возвращайтесь. Я подожду.
Из редакции Исай прибежал радостный и возбужденный, в руках у него была газета. Это был специальный выпуск, в котором сообщалось, что назначенный на место Столыпина Коковцев приказал местной городской администрации принять энергичные меры во избежание волнений и беспорядков.
— Поспешим к вокзалу, там жаждут такого сообщения, — предложил Ходошев.
В здании вокзала люди ожидали обещанные им билеты. Залы были переполнены беспомощными стариками, женщинами и детьми. В их глазах читался страх перед надвигающейся бедой.
Ходошев влез на скамейку, поднял руку с газетой и крикнул:
— Слушайте, люди, что новый премьер-министр приказал… — и отчетливо пересказал понятными для всех словами содержание экстренного сообщения.
Входные двери затрещали от напора людей, выбегающих из зала. Скорее, скорее к уютной домашней тишине, к своим постелям, к оставленным пожиткам!
В сумерки сентябрьского предвечерья еврейские семьи, жители Киева, торопливо шагали по улицам к своим насиженным гнездам. Они шли с не меньшим воодушевлением и радостью, чем шли их прадеды, когда Моисей, согласно библейской легенде, рассек море перед израильтянами, открывая путь в страну обетованную.
Дело осложняется еще больше
Пятый месяц Мендель Бейлис томился в тюрьме, а его кроткую Эстер ни разу не допустили на свидание с мужем. «Свиданий не положено», — отвечали Бейлису на его многочисленные просьбы о встрече с женой. Он ничего не знал о своем доме, о своих детях, о своей Эстер и, главное, не знал, что предпринимается для того, чтобы его, невинную жертву, вырвать из этой проклятой тюрьмы. Из обвинений, предъявленных ему следователем по фамилии Фененко, он понял одно: ему пришивают страшное дело.
Однажды ночью его, сонного, привели на допрос. Следователь припугнул Бейлиса: если он не признается, с кем сговаривался насчет убийства Андрюши, его сошлют в Сибирь, откуда не будет возврата.
— О чем вы говорите?! Кто мог вам сказать такое?! — закричал Мендель не своим голосом.
Тогда у него впервые сдали нервы. До этого он держался более или менее спокойно, но тут уж допекло! Подумать только! От него требуют, чтобы он подробно рассказал, кто научил его жестоко изуродовать несчастного ребенка! Он в своей жизни никогда этого мальчика и в глаза не видел, а тут еще и сообщников каких-то приплели!
В ту ночь, когда у него хотели вырвать признание и добиться, чтобы он подписался под протоколом, Бейлис потребовал вызова жены, хотел сказать ей, что нужно нанять адвоката. Но следователь отклонил его требование и хладнокровно заявил:
— Бейлис, мы стремимся добиться истины, а в этом только вы один можете нам помочь…
Отчаяние охватывает, когда слышишь эту явную бессмыслицу. Какая еще может быть истина, если ты сам ничего не знаешь, а тебя, ни в чем не повинного, оторвали от жены и детей, от службы, от всего мира, заточили в каменном мешке да еще навязывают такое страшное обвинение! Посадили сперва в одиночку — темную и сырую камеру без света и воздуха, не разрешили даже прогулку, которая по закону положена: двадцать — тридцать минут походить по тюремному двору! Не признаешься, что ты, Мендель Бейлис, убийца невинного мальчика, — так сиди взаперти. Можешь кричать, можешь бесноваться до потери сознания — никто тебе не откроет кованную железом дверь и словом никто не обмолвится, на вопрос не ответит, даже не посмотрит на тебя. Пропадай один-одинешенек!..
Бейлису начинало казаться, что у него отнялась речь; он ходил взад и вперед по камере, разговаривал сам с собой, беспрерывно повторяя: «В чем же ты, Мендель Бейлис, провинился, что так страдаешь и маешься? За какие грехи? Может, за грехи отца, деда, прадеда тебя так мучают?» Фененко однажды сказал: «Если вы не согрешили, Бейлис, то ваша родня, соседи ваши грешны…»
— Кто согрешил, ваше высокоблагородие? — испуганно спросил тогда Бейлис. — О чем вы говорите, бог с вами…
— Ступайте, Мендель Бейлис, в камеру и подумайте, как следует подумайте. А завтра, когда вызову вас, чтобы выложили всю правду, ничего не утаивая. Я ведь вижу вас насквозь и знаю, о чем вы думаете.
— И что же вы, ваше благородие, обо мне знаете?
— Вы таскали Андрюшу по полу, а затем шилом искололи его всего…
— Бог с вами, ваше благородие, полно вам такое говорить!
— Я буду говорить до тех пор, пока сами не раскроете свое сердце и, как честный, благочестивый еврей, во всем признаетесь.
— Не в чем мне признаваться, за мной нет никаких грехов.
Нафиксатуаренный, аккуратный, подтянутый Фененко неотступно стоял перед глазами Бейлиса, где бы он ни находился — сидел ли, спал, ел… Мендель неизменно видел его перед собой. Что можно сделать, если ты под семью замками и с тобой разговаривает один только следователь, который страшными своими обвинениями окончательно выматывает тебе душу?..
На допросах Бейлис неоднократно замечал, что следователь часто подолгу задумывался, лицо его хмурилось, глаза рассеянно скользили по бумагам, лежавшим перед ним на столе. Выступающие на лбу и щеках росинки пота следователь безуспешно старался промокнуть платком. Он часто вставал с места, подходил к Бейлису, вглядывался в его лицо, тщась найти у него ответ на тревожившие его вопросы. Потом снова садился и углублялся в протоколы.