Полковник записал весь рассказ на магнитофончик, умещавшийся в его широкой ладони, сделал какие-то пометки в блокноте, проверил документы, отдал честь, узнав, с кем имеет дело, широко улыбнулся на прощание и ушел. А Игнат Тимофеевич остался один с тяжелым грузом на сердце. Как человек военный он прекрасно понимал, что в таком деле каждая деталь и мелочь ох как важны. И то, что он не сообщил о человеке, которого заметил в лесу, было первостатейным преступлением.
Но с другой стороны — как сказать-то? Мол, любопытен генерал на старости лет стал, чужие дворы в бинокль изучает, в чужие окна заглядывает. Стыдоба! Лучше пулю в лоб, чем такое признание. Но кошки на душе не то чтобы скребли, а прямо-таки раздирали генеральскую душу на части. Что бы Игнат Тимофеевич ни делал, куда бы ни шел, все его мучила мысль: как бы так устроить, чтобы сообщить о том человеке. Подговорить, что ли, Петьку-егеря, пускай он скажет, будто видел в тот день в лесу, неподалеку… Нет, на Петьку только взгляни кто, сразу поймет, что его словам верить нельзя — больно нос у него красный и лицо мятое и испитое.
В новогодний праздник, вместо того чтобы «Голубой огонек» включить, Игнат Тимофеевич сидел за столом в кабинете и, нацепив очки, бессмысленно чертил карандашом полосы на пустом листе бумаги. Собирался признание писать про дела свои с биноклем, но никак решиться не мог. Так Новый год и проморгал. Опомнился только в пять утра, когда нормальные люди даже по телевизору все пьяные…
В конце концов Игнат Тимофеевич решил так. Коли еще раз придут и спрашивать станут, повинится. Расскажет все как есть. Решил и с тех пор жадно ждал, не появится ли на их дороге военный «козлик». Но никто не ехал, и оттого у старого генерала разболелось сердце и начался форменный склероз: то козу подоить забудет, то курам корму не задаст.
В самом начале января почудился ему как-то звук мотора. От радости он замешкался, а когда спохватился и высунулся в окно, увидел, что машина прошла мимо его дома. Игнат Тимофеевич собрался было окно закрыть, чтобы не выстудить горницу, да вдруг заметил, что машина тормозит как раз напротив соседских ворот.
Только вот вышли из машины совсем не следователи, а дамочка с мужиком каким-то. Она побежала ворота открывать, он въехал, заглушил мотор. «Ну вот, — грустно подумал Игнат Тимофеевич, рассматривая парочку в бинокль, — снова новые соседи, да снова совсем не те, с которыми можно скоротать вечерок…» А тут женщина закружилась по двору, размахивая руками, мужчина радостно бросился к ней, подхватил на руки и потащил в дом. А Игнат Тимофеевич так и остался стоять у окна, не замечая, как клубы морозного воздуха вваливаются в комнату через подоконник и стелятся по полу. Подняв женщину, мужчина сбил с нее пушистую шапку, и серебристые короткие волосы упали ей на лицо.
«Вот так-так, — соображал Игнат Тимофеевич вечером за чаем, — значит, едва один мужик в могилу, она уже с другим кружится. Ну и нравы…» Через несколько дней машина снова загудела и уехала. А вот сегодня вернулся мужик, да не один. Привез с собой еще одну молодуху. Сынок, видать, бывшего соседа. Одной бабы ему мало. Вот две — в самый раз будут.
Затосковал Игнат Тимофеевич по прошлым временам, когда каждому мужчине полагалась только одна женщина, зато такая, с которой на других и смотреть не станешь; когда собирались большими семьями, ходили по грибы, аукались; когда еще даже в помине не было этой отвратительной распущенности нравов… Затосковав, он сел за стол и стал сочинять письмо своему полковому товарищу Борьке Савину, которого не слишком когда-то любил, но который теперь единственный из его боевых товарищей остался в живых. Борька хоть не самый большой удалец был, но обязательно поймет его и поддержит. Письмо выходило замысловатым и философским, таким, что Игнат Тимофеевич подумал даже начать писать статьи о нравственности или, скажем, военные мемуары.
Из глубокой задумчивости, свойственной каждому писателю, пусть и начинающему, его вывело слабое блеяние. Игнат Тимофеевич подпрыгнул на стуле. Так и есть: Манька сейчас разорвется от молока, а он тут трактаты сочиняет. Все склероз проклятый!
Генерал схватил пластмассовое розовое ведро — подарок сына — и через ступеньку поскакал вниз по лестнице. Быстро нацепил тулуп и, приговаривая: «Потерпи, потерпи, родненькая», — побежал к сараю, что стоял у самой границы соседского участка. Пока бежал да топал, почудился звук мотора, но как только остановился, все стихло. Решил — показалось.
Он быстро опустошил Манино вымя. Наловчился за четыре года изрядно. Посидел с ней минуту-другую, погладил по спине, как бы извиняясь, что причинил такие неудобства. И тут из соседского дома донесся истошный вопль. Похоже, кричала женщина. И похоже — не от большой радости. Игнат Тимофеевич вернулся в дом, водрузил ведро с молоком на кухонный стол и принялся мерить комнату шагами.
А что, если там беда, думал он. А что, если мужик, который поселился в доме, и есть тот самый — с наколкой, который, возможно, и помог соседу отправиться на тот свет. Сначала ему, а теперь еще и его девицу туда же спровадить хочет. Игнат Тимофеевич снова схватил бинокль, кинулся к окну. Да куда там! Темнотища — хоть глаз выколи. То ли дело у него — фонарь на участке горит так ярко, что не только двор весь освещает, но и дорогу… Вон как светит!
Игнат Тимофеевич обернулся по направлению к дороге и увидел человека, крадущегося вдоль забора. Тот продвигался быстрыми перебежками, прижимаясь к ограде так легко, что генерал сначала даже залюбовался — какая выучка! Должно быть, из армейских… А потом спохватился: куда же это он крадется, на ночь глядя? По всему выходило, что человек нацелился на соседний дом. Армейский! Сейчас время другое, бандиты выучку проходят почище, чем в армии или даже в нынешнем КГБ, который зовется ФСБ.
Однако у Игната Тимофеевича не появлялось больше желания к развитию философских тем по поводу дефектов нового времени в письменном виде, а возник сильнейший позыв выяснить, что же происходит у соседей. Позыв этот, правда, был по старинке оформлен в словах: «Перестрелять их всех, гадов, к чертовой матери!»
Он поднялся на чердак и достал двустволку, которой промышлял иногда по воронам. Охотой Игнат Тимофеевич брезговал, потому как любил всякую живность и считал недостойным себя, старого вояки, целиться в безоружного противника, будь он даже и белка. Но прожорливых ворон, пожирающих урожай, над которым он бился целое лето, к живности генерал не относил, а потому почти ежедневно стрелял по ним с чердака, откуда было сподручнее метить.
Он достал винтовку и решительно направился к двери. Нацепил тулуп, подпоясался, как следует, нахмурил брови, нагнулся за валенками и тут почувствовал, что в спине стрельнуло. И вспомнил, сколько ему лет. Посчитал еще раз — так ли? Выходило так. Выходило, что он уже вовсе не вояка и лежать бы ему на печи, а то до радикулита недалеко.
В свое время он, конечно, как и все, хлебнул окопной жизни с атаками, перестрелками и бешеным криком «Урр-р-ра-а-а!», но в войне, на его взгляд, были свои правила и не было никакой подлости, тогда как враг тыловой, то есть бандит, вызывал у него форменное возмущение своим коварством.
Игнат Тимофеевич сел в сенях на лавку, опустил голову и задумался. Здравый смысл подсказывал, что нужно покрепче запереть двери на засовы, задраить окна ставнями и тоже запереть, выключить свет и залечь с винтовкой где-нибудь на чердаке — на случай, если кто к нему сунется. Но гордость военная не позволяла сидеть просто так, когда кто-то по соседству орет благим матом.
Сколько он так просидел, неизвестно. Только гордость все-таки взяла верх. Игнат Тимофеевич встал, поохал, пока выпрямлял спину, и вышел на улицу в мороз, предварительно заперев дверь на два замка. Спрятав винтовку под тулуп, он с великими предосторожностями прокрался к сараю.
А на соседском участке уже творилось невесть что: женщины голосили, машина кряхтела, а потом грянули выстрелы — один, другой, третий…